В день рождения Виктора Гюго предлагаю вспомнить (в виде особенного отрывка) великолепный доклад Луи Арагона Читали ли вы Виктора Гюго? ...- И потому, спрашивая вас: «Читали ли вы Виктора Гюго?» - я подразумеваю, прежде всего, читали ли вы и то, что на первый взгляд могло вам или вашим наставникам показаться не стоящим внимания. Именно этим я и хочу открыть антологию, предлагаемую вашему вниманию… Стих Гюго в своем развитии как бы идет к определенной цели, которую поэт сам еще не осознал, но которая становится все определеннее от книги к книге. О втором периоде - с 1831 до 1852 года, от восстания в Париже в июле 1830 года и до того дня, когда Гюго - это было в декабре 1851 года - сам стал инсургентом, позволяет судить одно стихотворение. Во всяком случае, если говорить о форме, о стихе. Это «Ответ на обвинительный акт», своего рода «искусство поэзии». Гюго написал его в 1834 году, но опубликовано оно было впервые в «Созерцаниях», то есть в 1856 году. Прежде всего Гюго требует здесь права гражданства для «всех слов», как «низкого, так и высокого происхождения»: Колпак фригийский я надел на своды правил. Нет слов-патрициев и нет плебеев-слов! Исчерпывающим средством выражения здесь служит развернутая метафора, построенная на уподоблении поэзии революции: Я, пьющий кровь из фраз, я бью неудержимо В ладоши всякий раз, когда мятежный стих Берет за шиворот в просторах площадных, Смеясь, «L'Art poetique» и новым стилем блещет, Когда со мной толпа безумно рукоплещет Всех слов отверженных, повесивши сама Аристократку - речь на фонаре ума. Он повторяет здесь то же, что писал своей невесте и к чему вернется через тридцать лет в своем «Вильяме Шекспире». Это утверждение превосходства духа, того, что надо сказать над миражем слов. Это - кредо реализма в поэзии. Я заявил ноздре: да ты всего лишь нос! Златой и длинный плод назвал, как должно, грушей. Я благородный стих швырну собакам прозы. Совсем неслучайно, что подобный манифест, написанный в 1834 году, мог появиться только в 1856 году. Дело в том, что в своем насыщенном метафорами стихе Гюго предсказал освобождение от излишеств метафоры» а началось это освобождение после того, как поэт стал свидетелем событий 1848 года, июньских дней, падения Республики, преступления 2 декабря, после длительных и мучительных размышлений в изгнании. Все, написанное до «Возмездий», подготовляло реализм поэзии Гюго, содержало зерно этого реализма. Но лишь в «Возмездиях» восторжествовало наконец «то, что надо сказать», лишь здесь оно стало целью выражения без каких-либо колебаний и отклонений; ибо поэт осознал, что перед ним стоит политическая цель, что поэзия здесь - есть политическое действие. И тогда устанавливается неразрывная связь между тем, что надо выразить, и средством выражения; более чем тридцатилетний опыт, все длительное изучение форм французского стиха позволяет наконец поставить на службу идее то необычайно острое и новое оружие, каким является реалистический стих Виктора Гюго. Лучшим доказательством такого утверждения может быть только чтение «Возмездий» полностью... Триста страниц стихов. Вы знаете их наизусть. Вам не нужно напоминать их. И все же... Я думаю о стихах, в которых слились воедино растроганность и возмущение, о стихах, запечатленных в бронзе скульптором Барриасом. Нацисты убрали этот памятник, что, кажется, оставило равнодушными наших слишком утонченных ценителей. «Память о ночи 4-го декабря» - одно из наиболее известных стихотворений Гюго и тем самым, по-видимому, одно из наиболее приевшихся, если верить людям, которые хотели бы в гигантской глыбе, именуемой Гюго, любоваться только курьезным, только неясным, только оттенками или какой-нибудь причудливой деталью. Не так давно один из крупнейших современных поэтов спросил меня, что я понимаю под выражением «реалистическая поэзия». Спросил, вероятно, в надежде услышать необычный ответ, который открыл бы в реализме некую лазейку для того, что не является реалистическим. Мой ответ несложен. Не нужно длинных теоретических докладов, чтобы объяснить, что такое реалистическая поэзия. Представьте, что человеку, никогда не слыхавшему музыки, нужно объяснить ее словами или рисунком на доске. Вот вам пример. Две пули в голову ребенку угодили. Был скромен мирный дом, где люди честно жили. Из рамки на стене смотрел на нас Христос, Нас бабка встретила, не сдерживая слез. В молчанье горестном ребенка мы раздели. Был бледен рот его... Каждое слово здесь описывает вещи такими, какими они были, каждое слово говорит о существовании вещей, независимо от того, кто их описывает. Обычная квартира, событие из тех, что не забываются, типический образ этих дней, когда совершилось преступление. Гюго применяет здесь стих «Эрнани»; перенос окончания ритмической фразы из строки в строку служит реалистическому замыслу. Был бледен рот его... Ритмическая задержка в конце строки, слово «pale», передающее холод смерти, поставлено так, что действительно мы видим бледный открывшийся рот. Все в этой поэме удивительно, все реально, в ней нет ничего надуманного, все связано с рассказанной драмой, как ее естественная оболочка. И слова бабушки: Мой мальчик не кричал: «Да здравствует свобода!» - звучат для умеющего слышать не только как стихи, но и как живой, реальный стон. Главное чудо здесь - стих, французский стих, доведенный до непревзойденного совершенства. Многие у нас полагают, что нет выше чести для великого французского поэта, как приписать ему в потомки поэтов, славящихся таинственностью, изяществом, инструментовкой, образностью, или заявить, что без Гюго не было бы ни Верлена и его «Галантных празднеств», не было бы Рене Гиля и его «Пантума»; подобие стиха Гюго находят у Нерваля, Готье, Бодлера, Рембо, Малларме, у кого угодно. При этом иронически называют и Франсуа Коппе... имея в виду его банальные стихи. Но ведь не Франсуа Коппе, подражая Гюго, написал: «Она же никогда штанов не надевала...» Это написал Артюр Рембо. И стихи Гюго не становятся пошлыми от того, что такие, как Коппе, оправдывают свою банальность ссылками на Гюго. Самое сложное в поэзии, самое недосягаемое - это именно реалистическая простота стиля. Нужно невиданное мастерство, головокружительная техника и несравненное владение стихом, чтобы писать просто. Мой мальчик не кричал: «Да здравствует свобода!» В заключение хочу остановиться на двух строчках стихотворения «Память о ночи 4-го декабря»: «Поможем саван сшить», - товарищи сказали; В ореховом шкафу мы взяли простыню. Эти строчки я обычно привожу в качестве примера, дабы показать, что такое реализм формы, поэзии. Этот стих примечателен во многих отношениях: прежде всего по содержательности, по силе описания, по историческому колориту («ореховый шкаф»). Дело происходит на улице Тиктон. В «Истории одного преступления», в главе «Резня», среди лаконического перечисления жертв, находим следующую запись: «Семилетний ребенок по фамилии Бурсье переходит улицу Тиктон, его убивают». Далее, в главе «То, что случилось ночью», Гюго возвращается к этому факту. Он рассказывает, как сам, находясь в компании двух друзей, Версиньи и Банселя, встретил драматурга Е. П., который повел их в дом на улице Тиктон, где он тогда жил: «Е. П. остановился перед высоким унылым домом. Он толкнул незапертую входную дверь, затем открыл другую, и мы вошли в низкую комнату, очень мирную, освещенную лампой. Комната, очевидно, примыкала к лавке. В глубине виднелись стоявшие рядом две кровати - большая и маленькая. Над детской кроваткой висел женский портрет, а под портретом - ветка освященного букса. Лампа стояла на камине, в котором тлел огонь. На стуле, вблизи лампы, сидела старая женщина, низко согнувшись над чем-то, что она держала в руках и что загораживала собой. Я подошел. На руках у ней лежал мертвый ребенок. Несчастная женщина тихонько рыдала. Е. П., свой человек в доме, тронул ее за плечо и сказал: - Разрешите? Старуха подняла голову, и я увидел у нее на коленях бледного, красивого, полураздетого мальчика с двумя пулевыми ранами во лбу...» Был бледен рот его, глаза остекленели; Ручонки свесились, как сломленный цветок. В кармане мы нашли самшитовый волчок. Персты могли бы вы вложить в отверстье раны,— Так терн раздавленный багрит кусты поляны... В прозе: «Старая женщина взглянула в мою сторону, но явно меня не заметила; она прошептала как бы про себя: - Подумать только, еще сегодня утром он назвал меня матушкой! Е. П. взял руку ребенка, рука безжизненно упала. - Семь лет, - сказал он. На полу стоял тазик. Лицо ребенка обмыли; из двух ран текли две струйки крови. В глубине комнаты, у раскрытого шкафа с бельем стояла женщина лет сорока, серьезная, бледная, опрятно одетая, довольно красивая. - Соседка, - шепнул мне Е. П. Он объяснил мне, что в доме есть врач, что врач заходил и сказал: «Ничего нельзя сделать». Ребенок был убит двумя пулями в голову, когда переходил улицу, «чтобы, убежать». Его принесли к бабушке, «у которой никого на свете больше нет». Над маленькой кроваткой висел портрет покойной матери. Глаза ребенка были полуоткрыты, он смотрел непередаваемым мертвым взором, в котором видение реального сменяется образом бесконечности. Старушка, рыдая, твердила: - Господи, разве это возможно! Подумать только! Разбойники! Она закричала: - Так вот что такое правительство! - Да, - сказал я ей. Мы раздели ребенка. В кармане у него лежал волчок. Головка его покачивалась из стороны в сторону; я поддержал мертвого мальчика и поцеловал его в лоб. Версиньи и Бансель сняли с него чулки. Бабушка неожиданно вздрогнула. - Не делайте ему больно, - сказала она. Старыми руками она взяла его белые холодные ножки, пытаясь их согреть. Когда бедное маленькое тельце было обнажено, решили надеть на него саван. Взяли из шкафа простыню. Старуха разразилась рыданиями. Она закричала: - Пусть мне его вернут! Она встала, взглянула на нас и с яростью начала говорить, - в ее речи упоминались и Бонапарт, и бог, и малыш, и школа, в которой он учился, и дочь, которую она потеряла; она упрекала и нас, бледная, с блуждающим взором, более похожая на призрак, чем ее мертвый внучек. Затем она снова сжала голову руками, оперлась локтями на бездыханное тельце и зарыдала. Женщина, стоявшая в комнате, подошла ко мне и молча вытерла мне рот носовым платком. На губах у меня была кровь. Увы! Что мы могли поделать? Мы вышли подавленные. Было уже совсем темно. Бансель и Версиньи попрощались со мной». Думаю, что не найти лучшего урока поэзии, чем сравнение этого рассказа в прозе со стихотворением «Память о ночи 4-го декабря». Мне могут возразить, что у Бодлера «Приглашение к путешествию» тоже написано в прозе и в стихах. На это можно ответить лишь молча пожав плечами, - трудно назвать более далекие друг другу образцы... Можно было бы очень многое сказать, сравнивая эту прозу и стихи. Вспоминается письмо Гюго к невесте от 8 декабря 1821 года, где он говорит, что стихи сами по себе не есть поэзия, что поэзия заключена в идеях, что она может быть выражена в прозе, что она совершенна только благодаря изяществу и величию стиха, являющегося ее оболочкой. История забыла имя маленького Бурсье, которому тоже была воздвигнута статуя на площади Виктора Гюго, она стояла там, пока такие же убийцы не убрали ее. От улицы Тиктон, от низкой комнаты, прилегавшей к лавке, в стихах сохранилась «освященная ветвь под портретом матери ребенка, висевшим у маленькой кроватки». Это были небогатые лавочники. В прозаической записи говорится о полураскрытом шкафе, где виднелось белье, и о волчке, найденном в кармане ребенка... Это, конечно, мелкие детали. Но я не соглашусь, если мне скажут, что строка: В кармане мы нашли самшитовый волчок... - поставлена просто для рифмы со следующей строкой: Ручонки свесились, как сломленный цветок... Рифмующее слово второй строки было найдено Гюго До написания первой строки. Речь идет о деталях, которые делают убедительней картину, о типической детали поэта-реалиста. То же самое можно сказать о строке, где описывается белая простыня в ореховом шкафу. Действие происходит в ночь, отделившую республику от диктатуры, в момент, когда вместе с воцарением тирана и празднествами в Компьене и Тюильри начались бедствия народа, лишенного своих первых социальных завоеваний; деньги растрачивались на ведение несправедливых войн, жизнь оскудела во всех отношениях, ибо Вторая империя была временем дрянных товаров, уходил в прошлое блеск французских ремесел, пошли в ход неполноценные, рассчитанные на эффект материалы, - мебель стали сколачивать гвоздями; деталь - «ореховый шкаф» - является здесь отражением материального быта определенного периода, - такие шкафы делались в предместье Сент-Антуан при Луи-Филиппе. Деталь характерная. Завтра она уже утратит свое значение, и не будет груды белья в Ореховом шкафу. Инструментовка, к которой прибегает Гюго в этом стихотворении, является прямой противоположностью формалистическим затеям. Как нигде, чувствуется здесь сознательное и ясно ощутимое сочетание формы и содержания, слияние техники и идеи, единое биение музыки й сердца. Когда Гюго в «Предисловии» к «Кромвелю» требовал, чтобы его герой мог говорить в соответствии с исторической правдой - это казалось парадоксом: Парламент у меня в мешке, король в кармане. Так же как жалоба Гюго на то, что Легуве не осмелился вложить в уста Генриха IV обычную его брань . И парадоксом считалось также, что автор «Эрнани» в своем «Ответе на обвинительный акт» с гордостью: «И вдруг король, король (!) спросил: «Который час?» В котле у колдуний романтизма кипело столько причудливых зелий, что сначала люди не разобрали, какие же собственно снадобья готовятся там к вящей славе поэзии; и когда поэт соглашается традиционным александрийским стихом написать: Он нашу улицу как раз перебегал, Они прицелились, убили наповал. Это был кусок самой истории, рассказанной в двух полустишьях, этим провозглашалось право действительности творить поэзию. Мне могут возразить: это не поэзия, потому что мы, мол, не видим здесь тех тончайших уподоблений, которые для нас составляют поэзию, не видим роковых черных лилий, не видим диванов, тут же превращающихся в склепы, не видим «красот», которыми, как указывал реалист Стендаль, уснащает свою прозу Бальзак. Я не собираюсь отвечать тем, кто скажет, что это-де не поэзия, ибо это банально, что это проза, разговорный язык и тому подобное; я не собираюсь возражать и тем, кто предпочитает ореховому шкафу китайскую чашку с прозрачным донышком, вдохновлявшую Малларме, или немыслимые бриллианты в поэме Поля Валери «Маленькая Парка»... Я не собираюсь им отвечать. Но я знаю: это хорошая поэзия, ибо Виктор Гюго, а не кто-либо другой вложил в карман поэзии самшитовый волчок; Виктор Гюго был поэтом, который умел воссоздать в александрийском стихе не дату, а простой рассказ... Всю свою жизнь он имел врагов в лице тех, кто из всех празднеств, блистающих планет и драгоценностей, из всех рыдающих оркестров, свадебных скрипок умели в конечном свете делать только напыщенные и пошлые вещи и вопят о банальности, когда на весь век зазвучал простой и сильный голос подлинной поэзии. «Утонченные любители» всегда терпеть не могли настоящую поэзию. Сейчас они требуют, чтобы ради славы Виктора Гюго изъяли всю его драматургию, не только из театра, но и из школы. Нас не обманет подобное лицемерие: мы знаем - это лишь первый шаг. Выступая против драмы Гюго, против драмы, неразрывно связанной с действительностью, метят во всю поэзию Гюго. Борьба за Виктора Гюго - это часть борьбы за реализм, а борьба за реализм - часть борьбы за подлинную демократию и за мир. Такова истина. А враги Виктора Гюго, целя в него, стараются сразить поэта, который неизменно требовал, чтобы «буква» отступила перед «разумом», который не мыслил себе поэзии без идей. Они прекрасно понимают, кому единственно может служить отныне эта поэзия правды, этот «самшитовый волчок» в кармане ребенка, этот «ореховый шкаф», дверцы которого открываются в широкую даль истории. Доклад, прочитанный на торжественном заседании, организованном журналами "Эроп" и "Пансе" в 1952 году. Перевод О.Граевской |