Из TriQuarterly В январский день около девяти часов Соколов стоял на авеню Риверсайд Драйв и смотрел на север, в сторону Канады. Это был пятидесятидвухлетний преподаватель русской литературы в Леманском колледже в Бронксе. Два года назад он заболел лейкозом и перенес операцию по пересадке костного мозга. Итак, мужчина стоял и смотрел на север, а тем временем его старый больной пёс, волкодав по кличке Лермонтов, дрожал, изо всех сил стараясь справить нужду и глядя при этом на юг, на Новый Орлеан. Был холодный ясный день - один из таких январских дней в Нью-Йорке, которые против воли людей проникают в их сознание и насмехаются над их надеждами на то, что зима вообще когда-нибудь ослабит свою хватку. Ветеринар, молодая девушка с рыжими косами и гибкой спортивной фигурой, была из тех, которые привлекали внимание Соколова (и из тех, чье внимание он тоже когда-то привлекал, но – увы! – это время прошло). Она сказала, что таким большим псам, как Лермонтов, повезло, если они дожили до десяти – одиннадцати лет. А если животному, по словам хозяина, было уже тринадцать, то это было просто чудо. Взглянув на собаку, девушка мягко улыбнулась. Соколов же - ветеринар его не знала - уныло думал, что только со свойственной наивной юности дерзостью можно полагать, что выжить – достаточный дар. Снегопадов не было уже неделю, о них напоминала только кое-где обледенелая земля, покрытая грязью, окурками и собачьими фекалиями (которые, - снова увы! – были произведены не Лермонтовым). На деревьях, растущих вдоль авеню, беззвучно сидело полдюжины ворон. Соколов с надеждой бросил быстрый взгляд на собаку. Пес страдал запором, возможно, у него была опухоль, он болел диабетом, но был уже слишком стар для операции (Соколов сказал, что собаке тринадцать лет. Могли быть и все тридцать пять. Пес когда-то принадлежал Келли, которой здесь не было, и у нее нельзя было узнать точный возраст). Если он каким-то чудом не поправится в течение ближайших пяти дней, несправедливо заставлять его страдать. Соколов снова откровенно рассматривал симпатичное молодое лицо девушки-ветеринара, которая, в свою очередь, только несколько раз мельком взглянула на него за все время с тех пор, как он вошел, таща за собой неуклюжую собаку. Позволить Лермонтову страдать! Как будто она знала, как будто вообще кто-то знал, что это такое – грань между продолжением жизни и ее концом. Десять лет назад это, возможно, стало бы началом его речи. Он вставил бы какое-то противоречивое, отвлеченное, чувствительное наблюдение европейца. Этим утром он только спросил: - Сколько? Все еще глядя на собаку (может быть, если он постарается…), ветеринар произнесла: - Сколько чего? - Дней. Девушка посмотрела на него с таким выражением, будто количество дней и то, как Соколов об этом спрашивал, было чем-то бестактным. Она неохотно взглянула на него. Мужчина был мрачным, беспокойным, безразличным ко всему человеком, к тому же лысеющим, костлявым и почти беззубым. Но ему было все равно, что она думала. Однажды ему уже назвали цифры, множество цифр, и они отнюдь не были приятными. Он хотел знать, и теперь он понимал, что Лермонтов желал того же. - Я точно не знаю, - сказала ветеринар, - скажем, два. - Два, - повторил Соколов, едва замечая, что она проигнорировала насмешку. Он расплатился у стойки, остановился перед выходом, потрепал пса. Выйдя на на улицу, мужчина и собака прошли десяток домов и оказались на перекрестке, где, глядя в разные стороны, ждали, что же будет дальше. Было время, когда Соколов хотел всего. Сейчас он желал меньше. Точнее, это было именно то, чего он хотел: меньше желать. Он приехал в США с мечтами, которые не сильно отличались от представлений конкистадоров об Эльдорадо. Он думал, что в Америке ему обеспечит теплый прием комбинация из его прошлого (пасмурный Ленинград), его образования (докторская диссертация на тему «Ответ Теодора Драйзера пасторальному», которая была неверно озаглавлена и так никогда и не вышла из печати), его родословной (раввины, радикалы, пара отъявленных пьяниц) и его славянской привлекательной наружности и беззаботного очарования выходца из Старого Света. Он думал, что излечится от старческих болезней (меланхолия, расстройство пищеварения), что сможет свободно бродить по своему огромному фруктовому саду под названием Америка и срывать самые сочные плоды. На столе лежат два неоконченных романа, сожженные впоследствии мемуары, больше дюжины проигнорированных заявлений с просьбой о приеме в загородные школы… Рак сбил Соколова с ног, как, лягнув копытами, сбивает людей с ног казачья лошадь. Он выжил, но пальцы его посинели и дрожали, постоянно были проблемы с кишечником, волосы поседели и стали ломкими, они так сильно путались, что превратились в мочалку. Его болезни - старческие, а сам он старик. И при этом одинок. Келли ушла, прожив с ним три года; Соколов до сих пор не мог поверить, что эта женщина могла так быстро, так поспешно, так стремительно исчезнуть из его жизни. Единственным напоминанием о ней осталась умирающая собака. Сколько еще протянет Лермонтов? Пес был таким же жалким, как и его старания, но он мог бы еще час упорно стоять и продолжать попытки, если бы Соколов не отпустил его, слегка стегнув поводком. Если бы на улице было теплее, или Лермонтов был моложе, то Соколов привязал бы его на улице в метре от недорого кафе, а сам тем временем продолжил бы мучительно изучать Эмити, официантку этого самого кафе. Бросив еще один унылый взгляд в сторону Лермонтова, мужчина увидел, что тот стоит неподвижно, возможно, сумев, наконец, облегчиться. Однако пес снова тесно прижался к земле и продолжил свои безнадежные попытки: лапы его тряслись, и дрожь от них распространялась по всему телу. Разве можно его винить? Он ведь не сдавался. Как он, Келли и собака впервые встретились? Все это напоминало один рассказ. Ближе к вечеру Соколов прогуливался после бесплодных попыток написать эссе и прошибить лбом ужасную глупость американской академической прозы (заросли двоеточий, неологизмы, образованные простым написанием слов через дефис, искусственный подростковый жаргон). Он вышел на улицу, чтобы как-то смягчить свое разочарование. Мужчина перекусил, съев сэндвич и запил его черным обжигающим кофе. На скамейке сидела Келли и читала толстую книгу. Девушка была спортивного сложения, так что даже ее очертания казались гибкими. На ней были надеты красные брюки и коричневый свитер, а ее густые черные волосы небрежно разметались по плечам. Тогда еще молодой Лермонтов с выражением королевской скуки смотрел прямо перед собой, как будто все, что можно было увидеть, не стоило даже движения его глаз. Все это тут же привело Соколова в восторг. Скучающий не меньше пса мужчина спросил себя: «Чем еще мне сегодня заниматься?». Присев на другой конец скамейки и потрепав пса, он рискнул: - Вы когда-нибудь слышали знаменитую русскую историю о двух людях, которые познакомились из-за собаки? Келли немного помедлила, будто хотела дочитать предложение в книге, а затем удивленно подняла свои темные глаза. - Да, - ответила она. – Но собака была белая и маленькая. И ничем хорошим это для влюбленных не закончилось. Соколов намеренно не сказал название книги. - Неужели? - Спросил он, расплываясь в самой беззаботной шутливой улыбке. Дело было сделано. Келли оканчивала докторантуру, курс сравнительного литературоведения, а также изучала роль женщин в различных сферах жизни и науки. Она была таким человеком, каким Соколов всегда хотел казаться, и ему неприятно было осознавать, что он сам не отличался такой же неуправляемостью, решительностью и раскованностью. Когда они занялись любовью, Келли отдавалась ощущениям так неистово и самозабвенно, что Соколов начал сомневаться, помнила ли она о его присутствии. В ту же ночь она приготовила огромное блюдо из тушеной баранины. Соколов до сих пор вспоминал его вкус. У них было три бутылки вина, и Келли выпила не меньше его. Внимательно окинув профессиональным взглядом его заваленные книжные полки и кучи разбросанных исписанных листов, девушка обосновалась в его любимом большом кресле. К этому времени мужчина, как говорится, был уже по уши влюблен. Ее маленькую однокомнатную квартиру он назвал темной и захудалой, поэтому она собрала вещи и переехала к нему. Это казалось для нее вполне естественным. Через два месяца их отношений Келли уже называла его Гуров, а он из суеверного страха отказывался звать ее Анна. Лермонтов стал ему настоящим другом: пес тоже был эмигрантом, которому был уготован иной, более высокий удел, но который тоже предпочитал не жаловаться. Итак, в тесный служебный лифт они втащили коробки, растения и удивительный скандинавский матрац. Девушка купила новые занавески для душа, уставила пыльные полки Соколова бумагами, а ее фикус, высотой с половину человеческого роста, сразу же начал умирать из-за тусклого освещения. Так начались их отношения, продлившиеся три года: три года жизни, когда они, возможно, были даже счастливы; три года борьбы, которая была почти приятной из-за страстного ответа Келли. Сначала они совершили безумную поездку через горы Адирондак (тогда они пили холодную водку и слушали старые записи Шаляпина, которые были у Соколова), провели восемь дней в Ки-Уэст, где случайно присоединились к отдыхающим, которые каждую ночь собирались на причале, чтобы выразить почтение рассвету; они ездили на конференции (она – в Сан-Франциско и Монреаль, он – в Камден и Балтимор). Позднее они слишком много пили в баре «Хемингуэй», разговаривали с кем угодно, только не друг с другом, просыпались с пульсирующей головной болью и смутным осознанием того, что они стали замкнутыми, мрачными и измученными. Ну и что? Толстой ни к кому не испытывал большей ненависти, чем к своей жене, но они тем не менее были вместе. Чехов, как показало расстояние, любил свою жену больше в письмах, чем дома. Кто же в здравом уме ожидает всего? Видимо, Соколов. Затем он заболел, и жизнь, казалось, накрыла его крышкой гроба. Келли была не из тех девушек, которые могут думать, что на их долю выпало много испытаний в двадцать восемь лет, но, тем не менее, заботиться об ужасном русском средних лет, который цеплялся бы за них тем сильнее, чем больший ужас его охватывал. Да, Соколов не был образцовым пациентом. Да, он терпел слащавый лепет медсестер с плохо скрываемым раздражением. Да, он приходил в бешенство; да, он все проклинал и плакал; да, он позволял волнам жалости к себе и волнам раскаяния нахлынуть на него, когда наркотики разъедали его желудок, а радиация драла его язык и горло. Да, да, да! Он вел себя совсем не так, как сам бы себе предписал (если он все еще писал): не так, как действуют герои угрюмой поэзии Пушкина, где рок уже взял верх. Он вел себя как безумный, лишенный человеческих черт чиновник из рассказов Гоголя. Соколов всегда неверно полагал, что этот чиновник – слезливая лихорадочная галлюцинация. Он думал так до тех пор, пока сам не оказался на его месте. Келли осталась. Он этого не забудет. Осталась и прошла с ним через все лечение, бесконечные посещения врачей, биопсию, диагностики, ночи, когда Соколову вводили морфий и ему снились огромные просторы с толпой крошечных людей, которые рыли топорами норы в его голове. Девушка прошла с ним через жар и озноб, когда он предпочел бы умереть, будь у него для этого силы. Келли осталась. И что с того? Через шесть месяцев биопсия дала отрицательный результат, Келли задала все возможные необходимые вопросы докторам, медсестрам, фармацевтам и социальным работникам, и после необычно тихого ужина (идиот, он думал, что ужин был непринужденным) заявила, что получила место в женском колледже в Виржинии, и поэтому теперь, когда Соколов в порядке, она уезжает. В порядке? Соколов был растерян и сбит с толку (он опять выпил много вина, и его разрушенные внутренние органы выражали свое мнение по этому поводу), в своих попытках найти прежнее самообладание он был подобен человеку, который в темноте на ощупь старается найти что-то в огромном шкафу. А как же рассказ Чехова? Гуров, Анна, «самое сложное и трудное»? А что, если они уже прошли через это самое сложное и трудное? Что, если теперь все будет проще? Келли изучала литературу, и Соколов знал, что по этой части она была лучше его. Она смотрела на него извиняющимся взглядом, полным боли и усталости, но твердо знала то же, что и он: эту историю написал уже не Чехов. К тому времени, как мужчина вернулся из уборной (куда он уходил, подчинившись злосчастному зову своего кишечника), Келли уже выставила свой чемодан, а хилые ветки фикуса (это был умирающий внук первого) торчали из мусорного ведра, куда девушка кинула растение. Изменившийся ветер нес с реки холодный воздух. В это время, разговаривая по телефону, какой-то явно богатый человек, одетый в пальто из верблюжьей шерсти, вел через дорогу в сторону Восьмой улицы двух бассетов, невысоких, но чрезвычайно бойких, то и дело подпрыгивающих на ходу собак. Они помедлили перед Лермонтовым, который, безразлично шмыгнув носом, не обратил на них никакого внимания. Человек продолжал повторять в трубку: «Я не это хотел сказать. Я никогда подобного не говорил». А собаки уже тянули его мимо Соколова вверх по авеню. Вороны, будто борясь со сном, Захлопали крыльями и стали перелетать с ветки на ветку. Какое-то время Соколов и Лермонтов безмолвно созерцали друг друга. Затем мужчина, ведя за собой пса, направился в сторону Бродвея. Он не задумывался над тем, что потянуло его туда. Там, в недорогом кафе, его каждый день ждали приятные муки: он будет сидеть и задумчиво рассматривать лицо девушки, погружаясь глубокую печаль. Ее звали Эмити, по крайней мере, Соколову так казалось. Она начала работать здесь шесть недель назад (через четыре недели после того, как Келли уехала на юг). Она тут же привлекала внимание: ей было около двадцати пяти лет, она всегда поддерживала форму (даже в плохую погоду Эмити ездила на работу на велосипеде), у нее были светлые волосы и блестящие голубые глаза. Каждый раз Соколов замирал от их взгляда. «Хорошо бы эти глаза смотрели на меня!» - думал мужчина. Соколов, этот неудавшийся писатель и самопровозглашенный социолог-криминалист, тщательно изучил дело. У него в голове будто бы проводился алхимический эксперимент, из-за которого под корой головного мозга словно что-то взорвалось; гормоны ударили ему в голову; его мускулы напряглись, а нервы натянулись, находясь под воздействием феромонов. На что еще способна красота? Может ли она заставить самца подсознательно почувствовать благоприятную возможность, но вместе с тем не дать уверенность в успехе? Может ли красота сделать так, чтобы самцу помог только инстинкт лозоискателя? Правильность ли черт, гармония ли взгляда и ответного чувства, а может, струящийся из глаз тихий свет делают женщину похожей на Беатриче, Елену, Татьяну, Анну или Долорес Хейз, набоковскую Лолиту? Что же внезапно воскресило тебя, Соколов, что разорвало цепь пустого, безжизненного существования? Когда мужчина впервые увидел девушку, что-то полностью поменялось в его сознании. У нее был перерыв, она сидела за прилавком на крутящемся табурете и читала газету. Соколов оплатил счет (кофе, суп, большая булочка), и тут он увидел ее. То, что раньше носилось в нем вихрем, застыло. У Эмити (на следующий день он узнал ее имя) были красивые плечи, по которым струились всегда распущенные растрепавшиеся волосы, ее подбородок был правильной формы, а голубые глаза что-то таили в себе и обещали весну, радость, вечность и рай. Соколов был похож на зеваку на деревенской ярмарке. На какой-то момент девушка оторвалась от книги, вскинула взгляд (в поле ее зрения попал и Соколов) и через мгновение снова углубилась в книгу - она читала шестую страницу. Уже давно ничто так остро не задевало мужчину. Соколов был завоевателем из Старого Света, человеком, который прежде пленял каждую женщину из своего окружения, человеком, который завоевывал сердца, всего лишь цитируя Герцена или задумчиво глядя из окна, человеком, который переспал в Леманском колледже с половиной девушек с гуманитарного факультета. Именно поэтому он тут же не просто осознал свой возраст, не просто понял, что он неинтересен. Он заметил, что девушка смотрела сквозь него, как будто он был невидим. Мужчина стоял и держал в руках счет на пять долларов. Он впервые услышал шелест крыльев приближающегося ангела смерти, впервые с того ужасного дня, когда врач озвучил его диагноз, и крышка гроба будто захлопнулась над его головой. С тех пор он каждый день возвращался в кафе, чтобы проверить свои чувства: ярость, чувство поражения, тихое удивление тому количеству причин, по которым мы переходим в другой, нематериальный мир. Влюбленный старый дурак. Лермонтов же стоял на улице и неуверенно оглядывался на Соколова, а ведь прежде пес лаял на проезжающие машины, на такси, словно улица принадлежала ему, а их присутствие там было чем-то возмутительным. «Я быстро выпью чашечку кофе», - заверил Соколов собаку, - «а тебе принесу огромную миску супа». В северной части авеню облака начали сгущаться, туман был верным признаком того, что выпадет снег. Соколов потянул поводок, перевел собаку через дорогу, на парковке мужчина нагнулся и привязал страдающее животное к столбу в метре от магазина Tom’s. Похлопав пса и сказав ему несколько ласковых слов, Соколов повернулся к кафе. Через грязное запотевшее стекло мужчина увидел Ее, Эмити. Он и пес были на расстоянии всего нескольких метров, и Соколов наблюдал за девушкой, которая тем временем стояла за прилавком и разговаривала с другой официанткой. Казалось, это была сцена из фильма Эрнста Любича , который изображал в своих картинах жизнь, протекающую в нарядных салонах. На Эмити был костюм для художественной гимнастики; она недавно плакала или все еще плакала, и ее мягко гладила по спине широкоплечая официантка (казалось, что эта женщина застала годы Великой Депрессии и работала в этом же кафе, когда будущий мэр Нью-Йорка, молодой Ла Гуардия, заходил сюда в поисках бесплатной еды). И тут случилось то, чего Соколов ждал целых две недели. Все это время он мечтал только о том, чтобы девушка проявила в чем-нибудь слабость, чтобы показала свои чувства, а вместе с тем подарила ему заинтересованный взгляд. Наконец, он получил все это. Она посмотрела на него сквозь окно, и взгляд ее был полон такой печали молодости, что даже почетный мазохист Соколов не мог его вынести. Картины в его воображении сменялись одна за другой, как в кино: только они появлялись, как тут же исчезали. Вот Эмити оборачивается и почти смеется как раз в тот момент, когда он уже нашел нужные слова. А вот Эмити с бокалом вина в руке лежит на его диване; а вот она уже в его постели, раскрасневшаяся, утомленная, утолившая желание. Вот он ставит запись Бородина или Шостаковича, если Эмити, как и Келли, этот композитор нравится больше. Эмити. Как много заключено в этом странном, но чистом, как хрусталь, слове! Он совсем ничего о ней не знал. Вести собаку назад, через Бродвей, было легче. Может быть, пес почувствовал, как Соколов мысленно обещал ему суп. А может, он просто хотел в тепло. Пока они шли мимо банка, мимо палатки, где продавали фалафель , мимо магазина уцененных товаров, мужчине начало казаться, что он сам становится более мягким, что впадает в состояние спокойной грусти, грусти от странного чувства облегчения, чувства, что он отрекся от того, что его волновало. Он помнил, что Гуров из рассказа Чехова не спеша ел арбуз, в тот момент, когда осознал, что же он хотел от Анны. «Прошло, по крайней мере, полчаса в молчании», - пишет автор. Преподаватели Соколова считали это доказательством бессердечности героя: он завоевал женщину, так почему бы и не подкрепиться? Но Соколов никогда полностью не соглашался с такой интерпретацией. Его сомнения были более обоснованы, чем сбивчивые попытки доказать их. Возможно, Гуров, знавший до этого только вкус обольщений, впервые увидел женщину, чью жизнь он собирался изменить? Быть может, для него эта «легкая победа», эта «скорая, мимолетная связь» именно поэтому переросла в нечто более глубокое, долговечное, но досталась ему такой высокой ценой? Такие мысли проносились в голове Соколова, в то время как он сам едва поспевал за Лермонтовым: пес внезапно побежал, почти пулей пронесся мимо сонных охранников и мимо людей, спешащих в метро. Что он мог предложить этой девушке, этой незнакомке? Он забыл стихи. Он даже не мог ей ничего посоветовать и утешить ее (хотя бы причиной ее слез был не Соколов). «Подумать только, старина», - обратился он сам к себе, но думая при этом о своем когда-то полном жизни органе, который теперь был больше похож на вялого турецкого пашу, который, со времен химиотерапии, ни разу не видел причин для того, чтобы хотя бы пошевелиться. Ночью, когда Соколов лег в постель, червь сомнения прокрался в темноте в его мысли. Что он мог предложить? Ничего. Жить своей собственной жизнью. И тут образ Келли предстал перед ним: она была в каком-то теплом студенческом городке и несла из библиотеки книги. Келли он тоже ничего не мог дать. Они дошли до своей улицы; Соколов предвкушая, что скоро вздремнет, направился к лестнице. Тут Лермонтов резко потянул его назад, к грязному сугробу. Почему бы и нет? Соколов обвел взглядом ветви деревьев, но казавшиеся прежде неподвижными вороны улетели. Низкое солнце пробилось на мгновение сквозь тучи где-то на востоке, над Гарден Сити и Минеолой. На земле вырисовались две тени: одна Соколова, а другая – сгорбленная тень пса, а затем, когда солнце снова скрылось, они исчезли. Лермонтов с выражением то ли гордости, то ли облегчения, то ли счастливой усталости стоял рядом с маленькой коричневой кучкой. Соколов вытащил из кармана пластиковый пакет, собрал все в него, похлопал пса пару раз. Потом на мгновение оглянулся на Бродвей, посмотрел через реку в сторону Нью Джерси, и повел уставшего пса вверх по каменной лестнице, к квартире и обещанной миске супа. Ehud Havazelet. Gurov in Manhattan. The Best American Short Stories 2011. Houghton Mifflin Harcourt Publishing Company. New York. 2011. (с) 2011 г. Имя переводчика Васильева Анжелика Сергеевна, название перевода: "Гуров в Манхэттене". |