| «Бармин  пришёл  с  работы  поздно.  Дверь  открыла  соседка.      -  Простите,  Калерия,  э-э…      -  Ивановна,  -  подсказала  та,  поправляя  копну  крашенных  в  неопределённый  цвет  волос.      -  Извините,  Калерия  Ивановна,  забыл  третий  раз  позвонить.        -  Ну,  это  ничего,  Иван  Тимофеевич,  -  жирное  лицо  Калерии  Ивановны  расползлось  в  любезной  улыбке.  -  С  кем  не  бывает.  А  у  вас  такая  работа…      Бармин  стал  снимать  намокшее  пальто.   Видя,  что  он  не  расположен   продолжать  разговор,  недовольная  соседка  грациозно  ушла  в  свою  комнату.  Всё  в  ней  -  жеманство  молодящейся,  но  уже  далеко  немолодой  женщины,  добротный  халат,  еле  сдерживающий   её  выдающиеся  формы,  пухлые  ручки,  слащавая  улыбочка,  -  всё  это  почему-то  напоминало   Бармину  его  кота,  преждевременно  постаревшего  от  безделия.  Кота,  любимца  жены,  Иван  Тимофеевич  не  терпеть не мог  и,  видимо  поэтому,  ему  была  неприятна  эта  женщина.      Раздевшись,  Бармин  выключил  свет  и  осторожно,  чтобы  не  наткнуться  в  потёмках  на  стиральную  машину,  стал  пробираться  по  коридору  к  двери  Лосева.  Из  соседней  комнаты  вырывалась  узкая  полоска  света  и  слышался  приглушённый  голос  Калерии  Ивановны:      -  …  шатаются  тут  всякие…  жену  бросил,  а  ещё  судья…  -  и  ещё  что-то  такое  же  злое  и  неприятное.        «Однако  же  баба,  доложу  я  вам»,  -  подумал  Бармин  и,  добравшись,  наконец,  до  двери  Михаила  Степановича,  постучав,  открыл  её.        -  А,  Ваня,  -  обрадовано  протянул  Лосев,  поднимаясь  с  кресла  и  кладя  книгу  на  стол.  -  Ты  уж  извини,  зачитался.  А  что  это  ты  такой  сердитый?      -  Ну  и  соседка  у  тебя,  -  покачал  головой  Иван  Тимофеевич,  пожимая  протянутую  руку.        Крепкое  дружеское  рукопожатие  вернуло  ему  то  равновесие,  которого  он  лишился  ещё  днём.  Лосев  посмотрел  на  Бармина  поверх  сползших  на  нос  очков,  и  густая  сетка  весёлых  морщинок  пробежала  у  него  от  глаз.      -  Это  ты  про  Калерию?  -  он  весело  подмигнул.  -  Мегера   ещё  та.  -  Лосев  снял  очки  и    поднял  палец,  призывая  Бармина  прислушаться:  за  стеной  было  слышно  всё  то  же   недовальное  бу-бу-бу.  -  Это  теперь  надолго.  -  Он  засмеялся.  -  Бог  с  ней.  Пойдём,  я  тебя   накормлю.        Они  вышли  на  кухню.  Михаил  Степанович   начал   возиться  с  кастрюльками  и  сковородками,  а  Бармин,  устало  опустившись  на  стул,  подумал,  что  он,  избалованный   женской  стряпнёй,  пожалуй  не  смог  бы  так  вот  запросто  обращаться  со  всем  этим  кухонным  имуществом.      -  Давай  я  тебе  помогу,  -  предложил  Иван  Тимофеевич  для  очистки  совести.      -  Сиди  и  не  рыпайся.  Ты  всё  равно  не  соображаешь  в  наших  бабьих  делах,  -  засмеялся  Лосев.  -  Да  и  всё  уже  готово,  осталось  только  разогреть.        Ели  молча.  Иван  Тимофеевич  был  голоден,  и  это  непривычное  состояние  вызывало  в  нём  неприятное  чувство  зыбкости  положения,  тоску  по  утраченному  уюту.        -  Может,  по  стопочке?  -  спохватился  Лосев.      -  Нет-нет,  Миша,  лучше  после.      Видя,  с  каким  аппетитом  Бармин  расправился  с  ужином,  Лосев  улыбнулся:       -  Ты,  Тимофеич,  не  обижайся,  но  ты  похож  сейчас  на  беспризорника.         -  А  ты  их  видел?  -  спросил  Иван  Тимофеевич.         -  Видел.  После  войны  прибился  к  нам  парнишка.  А  мы  тогда  по  Узбекистану  мотались.          Лосев  задумчиво  водил  вилкой  по  узору  клеёнки,  вспоминая   что-то;  затем  отодвинул  в  сторону  пустую  тарелку,  допил  остывший  чай  и  посмотрел  на  Бармина.  Тот,  опершись       подбородком  на  руку,  молчал.      -  Так  вот,  -  продолжил  Михаил  Степанович,  откашлявшись,  -   парнишка  этот  был  под     расстрелом  -  их  всю  деревню  согнали…  Ну  и  чудом  уцелел.  Потом  уже,  когда  немца  прогнали,  его  отправили  в  детский  дом,  да  он  сбежал  -  свободу,  говорит,  люблю.  Мотался  он  по  городам  года  два.  Я  его  уже  в  Ташкенте  заштопал:  стою  в  очереди  -  давка,  ругань,  -  чувствую,  кто-то  провёл  рукой  по  карману.  Смотрю,  карман  разрезан  надвое  и  денег  тю-тю.  А  деньги  только  что  получил,  экспедиционные  -  меня  аж  в  пот  бросило.  А  в  стороне  стоит  оборвыш,  лет  пятнадцати,  жалкий  такой,  худой,  и  с  тёткой  спорит,  вроде  она  его  в  очередь  не  пускает.  А  сам  нет-нет,  да  и  зыркнет  в  мою  сторону.  Огляделся  я  по  сторонам,  вроде    некому  больше  меня  обчистить,  кроме  него,  ну  и  жду,  что  дальше  будет.  Побазарил  он  ещё  немного  с  тёткой  и  бочком - бочком  -  к  выходу.  Я  за  ним.  Долго  он  петлял,  а  бежать  почему-то  не  решался.  Выбрал  я  безлюдную  улочку,  где  два  человека  не  разойдутся,  и     достаю  пистолет:  -  «Стой,  говорю,  гад,  иначе  пристрелю!»  Он  остановился,  -  между  нами   метров  двадцать,  -  смерил  меня  взглядом:  -  «Брешешь,  отвечать  будешь.»  и  этак  небрежно       сплюнул.  Тут  меня  взорвало,  не  помню,  как  возле  него  очутился.  Повалил  его  на  землю,    трясу  за  плечи,  и  самого  трясёт,  как  в  горячке:  -  «За  что  ж  ты,  паразит,  меня  сажаешь?!   Жаль,  не  я  твой  отец,  я  б  тебя…  Отдавай  деньги!»  Тут  он  как  вызверится  на  меня,  рот  судорожно  искривился  -  полез  за  пазуху,  вытаскивает  мои  целёхонькие  пачки,  размахнулся,  -  хотел,  видно,  бросить  мне  в  лицо,  -  и  вдруг  заплакал…  Всю  мою  злость  как  рукой  сняло.   А  он  сквозь  всхлипывания:  -  «Бери,  говорит,  подавись  ими,  буржуй!»  Я  ему  и  говорю:   -   «Что  ты,  дурак,  это  же  не  мои,  мне  за  них  в  тюрьму  идти.  Были  бы  мои,  я  б  тебе  сам  их   отдал.»   Ну  кое-как  успокоил  пацана,  поднял,  отряхнул  его  рваньё  и  повёл  к  себе…        Как  он  ел,  Ваня!  Мне  самому  голод  был  не  в  диковинку,  в  партиях  кормились  тогда  всё  больше  энтузиазмом,  но  видеть,  как  дети  голодают…  -  Лосев  замолчал  и  прикрыл  ладонью  глаза.  Справившись  с  очередным  приступом  кашля,  он  продолжал:  -  Так  вот,  поел  он  и  вроде  как  повеселел.  Подмигнул  мне  и  говорит:  -  «Дядь,  а  ты  мне  сразу  понравился.»  А  я   сижу,  как  дурак,  и  ответить  не  могу  -  комок  в  горле  мешает.  «Ты,  говорит,  молодец,  когда    засёк  меня,  не  бросился  в  панику,  а  то  бы  меня  разорвали  на  куски.  И  мильтона  не   позвал,  когда  рядом  с  ним  проходили.»  -  «А  ты  что  ж,  догадался,  что  я  тебя  засёк?»   -   «Ага,  стою  и  думаю  про  себя  -  ну  всё,  Мишка,  тебе  крышка,  -  ан  нет,  ты  оказался   мужиком.  Ну  я  потому  и  не  убёг,  думаю,  что  дальше  будет.»  Ох  и  порассказал  же  тогда   Мишка,  тёзка,  значит,  мой,  про  своё  житьё – бытьё!  И  как  мать  с  сестрёнкой  в  яру  оставил  -   на  отца  похоронка  пришла  ещё  в  начале  войны,  -  и  как  потом  скитался  после  побега  из   детдома,  и  как  от  милиции  удавалось  скрываться.  И  поверишь,  Ваня,  тогда  впервые  погрешил  я  на   людей:  из  хорошего  мальчонки  сделали  волчонка.  Раза  три  били  его  до  полусмерти  за  стащенный  пирожок  или  ещё  за  какую  мелочь  -  я  ещё  на  улице  заметил,  что  он  щербатый  на  два  зуба.  Ну  и  обозлился  парнишка,  и  стал  мстить.  Не  знаю,  с  какой  целью  он  мне  всё  это  рассказывал  -  может,  разжалобить  хотел  в  свою  пользу,  или   действительно  ко  мне  доверие  почувствовал…  Расстались  мы  друзьями,  я  дал  немного  деньжат  и  одёжку  кое-какую  подкупил  ему  у  хозяйки  и  сказал,  чтоб  приходил  завтра,  а  на   прощание  попросил  не  воровать.  Мишка  засмеялся  и  ушёл.        Наступило  молчание.  Иван  Тимофеевич  тихо  спросил:      -  Пришёл  он  на  следующий  день?      -  Нет.  И  на  второй  день  не  пришёл.  Я  уж  было  подумал,  что  он  комедию  передо  мной  ломал.  Когда  нет,  приходит  дня  через  два  или  три:  «Всё,  говорит,  рассчитался  с  прошлым.  Записывай  в  свою  партию.»  Ну,  и  поехали  мы  с  ним  в  степь,  в  Галя-Арал.  Смышлёный      оказался  парнишка,  лошадей  любил,  и  они  ему  тем  же  отвечали.  Животное  ведь  как,  как  ты  к  нему,  так  и  оно  к  тебе.  Однако  воровать  отучился  не  сразу.  По  мелочам,  конечно,   всё   больше  образцы  из  коллекции  таскал:  -  «Красивые,  говорит,  камушки,  у  меня  душа  лежит   к  красивому.»  Ребята  понимали  и  не  сердились,  а  только  подсмеивались  да  подкладывали  в  его  рюкзак  булыжники.  Так  что  в  конце – концов  терпение  его  лопнуло  и  он  заявил:  «Фу,  чёрт,  надоело  мне  камни  ваши  таскать.  С  этого  дня  не  ворую.»  И  точно,  как  рукой  сняло.      Иван  Тимофеевич  на  протяжении  всего   рассказа  с  удивлением  смотрел  на  Лосева.  Как      мало  он  его  всё-таки  знал!  А  ведь  это  лучший  его  друг,  близкий  человек,  брат  его  первой  жены…  Всё  как-то  не  доводилось  им  часто  сходиться  вместе,  то  за  работой,  -  в  московские  годы  Бармина  Михаил  Степанович  был  на  Таймыре,  после  войны  в  Средней  Азии,  -  то  ещё  чёрт  знает  за  чем.  В  свои  редкие  приходы  к  Барминым  здесь,  в  Воронеже,  Лосев  чувствовал  себя  скованно,  а  Иван  Тимофеевич  ощущал  вроде  как  вину  перед  ним,  а  за   что?..  Таня,  первая  его  жена,  погибла  вместе  с  их  трёхлетним  сыном  Витькой  здесь  же,  в  Воронеже,  от  бомбёжки,  когда  город  весь  лежал  в  развалинах.  Вместе  с  его  родителями.  А   сам  он  был  тогда  там  же,  где  и  все,  на  фронте.  И  кто  тут  виноват,  и  кому  больше   сочувствовать?..  Теперешняя  жена  не  любила  эти  приходы  и  уходила  к  себе  в  комнату…      Лосев  встал:      -  Ну  хватит  трали – вали.  А  то  сейчас  приплывёт  Калерия  -  «Ничего  так  себе  заговорились,  а  счётчик-то  крутится.»  И  не  обидишься  ведь  на  неё:  преподнесёт  это  в  самом  съедобном  виде.        Он  подошёл  к  крану  и  пустил  воду.  Потом,  как  бы  между  прочим,  спросил:      -  Что  надумал,  беспризорник?      -  А  чёрт  его  знает,  Миша.  И  так  -  не  так,  и  возвращаться,  куда?..  Опять  эти  укоры,  эти  истерики,  эти  дурацкие  заморочки…      -  Ничего,  Ваня,  перемелется  -  мука  будет.  Я  вон  квартиру  -  полная  чаша,  -  оставил  в  Москве,  всё  им,  жене  бывшей  и  детям.  Теперь  вот  ючусь  тут,  в  комнате  тётки  родной.  И  ничего,  пенсии  пока  хватает,  ещё  и  внукам  помогаю.        Бармин  горько  усмехнулся:      -  Да  вроде  уже  поздно  жерновами-то   вертеть…  Ай,  да  что  тут  говорить,  -  он  тяжело  вздохнул.  -  Вся  фигня  в  том,  что  нет  у  нас  детей,  -  она  изничтожила  первенца  в  утробе  -  ну  как  же,  больной  с  фронта  вернулся,  контуженный,  а  у  неё  театр,  богема…  А  потом  и  хотела  бы,  да  ку-ку,  поезд  ушёл.  Так  и  живём  -  я  на  работе  горю,  а  она  своими   «бенефисами»  сыта…  Чужие  мы. |