ПЬЕСА ДЛЯ СКРИПКИ И КАПЕЛИ Возвращался домой поздно, был пьяноват. Поскользнулся на льдистом тротуаре, упал и, лежа еще, рассмеялся: «Господи, ну и чепуха! В самом деле, что ли, опьянел?» Встал, набрал в горячие ладони вогкого снега, долго, пока не заломило, остужал руки. Потом швырнул снежку далеко за дорогу и пошел, ступая уже осторожно, не желая, чтобы легкое его возбуждение, легкость – после бутылки белого вина на двоих – приняли за опьянение. Впрочем, прохожих было мало. Попалась навстречу пара – хохотали, целовались. Студенты, подумал он, слыша долгий удаляющийся хохот. Мартовский снег падал до полудня, мягкий, тихий, потом замелькал сырой, быстрый. К вечеру стало тепло, снег на обочинах отяжелел, осел, на тротуаре стал скользким. Весь день лепили снежных баб – они стояли в каждом дворе; стены вокруг номерных знаков были залеплены снежками, на серых столбах белели снежные шлепки. Вечер он провел у приятеля, тоже художника, графика. Беседа удалась, ему повезло долго и интересно рассказывать. Говорил о любви, происшедшей с ним несколько лет назад. Приятель слушал хорошо, молча, кивая головой в нужных местах, а то и поднимая на него понимающие глаза. Рассказывал об этом потому, что нынче был день ее, возлюбленной, рождения. Потому что выпил вина. Потому, что рассказ этот копился, креп, набирал точные слова. ...Она была на десять лет моложе его, но, восемнадцатилетняя, девчонка, обладала тем великим талантом женщины, который так же редок, как настоящий талант. Уже в первые часы знакомства многое поняв в нем, что-то увидев наперед и решив за обоих, она стала необидно покровительствовать ему. Он было восстал, но бунт был усмирен такой мягкой рукой, что он и удивился, и опешил: подобной руки ему просто не приходилось встречать. Это было началом многих удивлений. Возрастами они сразу поменялись – он превратился в ее присутствии в неуклюжего, ершистого, поминутно обо что-то спотыкающегося в ее доме юнца, каким в сущности и был: весь его прежний так называемый опыт оказался рядом с ней и ненужным, и странным, и неудобным; она же взяла на себя роль старшей. Одним из очередных удивлений было отпущение ему греха, какого не простила бы другая. Случилось, что он не пришел, как обещал, была и ложь вслед за этим, виноватое и в то же время с вызовом, с угрозой повернуться и уйти лицо – верно, на нем не было скрыто и отчаяние, - все это прочиталось ею в первую же минуту... Потом последовало нечто вроде вздоха – она сидела в кресле, он стоял перед ней и на его лице было отчаяние, - за ним, за вздохом, он услышал прощение: -Ну ладно... Ладно... успокойся. Это «успокойся» и стало удивлением: ведь по его логике успокаивать должен был он! Она вернула его ему! Вернула по адресу: потому что была спокойна, уверенна... Роли поменялись, и здесь он был лишен инициативы, был усмирен и обескуражен, прощен и вдобавок даже приласкан – иголки улеглись под ее рукой, он был повержен в счастливое и глупое щенячье изумление и, растворившись в нем, готов был на все – лишь бы эта рука гладила повинную эту голову... Он очутился в мире новых отношений и новых ощущений. Ее семья была семья довольно известных драматических актеров, в этот дом он попал случайно, но был среди других за что-то ею выделен и взят, что называется, в учение, в котором, кстати, безотцовщина, бесприютный долгое время, нуждался. Родители увлечению дочери значения не придали, надеясь на скорый его конец, но, видимо, в известной мере предостерегли: почти тридцатилетний мужчина, будь, ради бога, благоразумна. Они принимали его, были вежливы, гостеприимны и – равнодушны; интереса, как такового, узнав о нем главное, не проявляли. И все равно для него это была школа, которую он только заметил обостренным тогда чутьем. Школа точных жестов, движений, неспешного разговора, вежливого внимания, опять-таки точной мимики, рассчитанной на хорошего «зрителя», недолгих пауз в разговоре, кратких остроумных реплик, умеренное, но непременное одобрение удачного слова, осуждение многословия, сделанное всего лишь опусканием ресниц, - это всё время была сцена, на которой привычно и естественно игрался спектакль вечерних встреч, да, это были актерские работы, уже не замечаемые за собой, просто они вошли в жизнь... К своим «почти тридцати» - после армии и художественного училища, после неудачной женитьбы и разных встреч потом – он ничегошеньки не знал (да простятся эти и особенно следующие слова!) ничегошеньки не знал о женщинах. То ли не мог вызвать то женское, что было в его подругах, то ли этим женским они не обладали. Какже назвать то, что он узнал с ней? Эта девчонка относилась к нему по-матерински! Она была большая (как объяснить приятелю это понятное для него слово?), щедрая на ласку и на прощение. Ее голос, мягкие движения рук, тепло крупного тела создавали вокруг нее атмосферу, входя в которую, он обмякал, успокаивался, притягивался, не хотел покидать. Большая – может быть, в этом ее талант? Как-то, гораздо раньше, он ненадолго познакомился с другим талантом – быть маленькой, и понял, что существует и такой дар. Он был показан ему с тем артистическим блеском, какой предполагал к тому же и хорошего ценителя рядом. Он оценил. Конечно, это талант. Но ее дар – быть большой. Он жил тогда трудно, искал, если выразиться спортивным термином, стойку, позицию, почерк, его часто били, сшибали с ног – это было в порядке вещей, - он падал, но быстро поднимался: строптивый, упрямо честолюбивый, куражливый – после нескольких побед возомнивший, что может все... Для нее же он был просто мальчишка, чьи колючки покорно ложились под ее рукой. Она знала нечто большее, чем его победы и поражения, - что? Ну да, конечно – любовь; что может быть сильнее? Любя, она ощущала в себе природу, большую и щедрую, любя, она осознавала себя женщиной-матерью – и столько рождалось в ней терпения, что когда он, утомленный, обмирал на ней, она, вчерашняя девчонка, не шевельнувшись, подолгу ждала его пробуждения. И все уместное, умное, что говорилось и делалось им, рожденное не без ее уже участия, узнавалось ею, пощрялось и награждалось – взглядом, прикосновением руки, поцелуем, - оно принималось все с той же материнской гордостью. Она знала свою женскую силу. Эманация женского ее могущества немедленно чувствовалась всяким, кто видел ее впервые, кто попадал в поле ее токов. Так было с одним известным поэтом, приехавшим в их город. Поэт зачастил в ее дом, не отходил от нее, был столично остроумен, гибок в разговоре, как дьявол... а он впал в отчаяние - где ему сравняться с таким блестящим соперником! Слава богу, поэт скоро уехал, и объяснился с ней стихотворением, опубликованным в центральной газете буквально через неделю. Главной мыслью стихотворения было – что поэт боится потерять с ней все свое, - а по-другому с ней нельзя. Оно начиналось знакомым словом: «Ты такая большая, - теряюсь...» С поэтом он был одного возраста, но до успехов того ему было далеко. Он тогда только начинал, метался от одного к другому, от живописи к скульптуре, даже стихи писал... В день ее рождения, когда ей исполнилось девятнадцать, он принес только что законченную работу в пластилине – скрипача. Она угадала, что играет скрипач – песню Сольвейг, он тогда увлекался Григом – и стало на одно удивление больше. Отец его возлюбленной – породистое длинное лицо, крупный нос с дворянской горбинкой, какую унаследовала и она, замедленные движения головы и рук – заметил пластилин на рояле в гостиной, наклонился к нему. -Интересная работа, - сказал он через минуту. – Интересная. Но... В отцовском «но» была полная оценка дочериному увлечению. «Но» стояло между ними неодолимой преградой Об этом скрипаче он, крепко ухватившийся уже за скульптуру, и вспомнил сейчас, идя по скользкому льдистому тротуару. Пальто давно было расстегнуто, даже шарф он снял и размахивал им. Было около одиннадцати, пахло весной, дышалось легко и глубоко – оттого, наверное, что впервые небо открылось до самых звезд, оно наполнилось теплым и влажным воздухом завтрашней весны. Весна уже началась, но о ней узнают только поутру. С крыш и деревьев капало, по мостовой текли латунные в свете фонарей ручьи, спать не хотелось, наоборот, он чусвствовал возбуждение – не от вина уже, а от весеннего воздуха, от близости завтрашнего дня, когда будет много солнца, глаза будет слепить яркая белизна неубранного там и сям снега, на улицах будет много воды, птичьего гама, людской толкотни на тротуарах, расстегнутых одежд и растерянно-улыбчивых лиц. Проходя мимо какого-то двора, увидел открытую калитку, нетронутый снег по обе стороны тропинки, двухэтажный дом во дворе, скорее всего, учрежденческий – и, повинуясь внезапному порыву, вошел, бросил на снег шарф и взялся катать по белому полотну быстро тяжелеющий снежный ком. Руки скоро озябли, он надел перчатки. К этому времени был скатан и второй ком и поставлен на первый. Он боялся только, что возбуждение, охватившее его, пройдет, что его не хватит на задуманное – это тоже было знакомо; но оно не проходило, должно быть, из-за по-дневному теплого воздуха и весеннего запаха талой воды, который он всегда чувствовал первобытно остро, этот запах, сколько он себя помнил, всегда будоражил его. Воздвигнут и третий ком; теперь он стал срубать рукой целые слои с него так, что в глыбе снега начали проступать очертания наклоненной к плечу и чуть запрокинутой головы скрипача. Увидев правильно взятую линию, он уже не боялся, что возбуждение оставит его: им овладел тот счастливый азарт, какой бывает, когда, начав, видишь работу ясно и отчетливо, словно закончил ее, и спешишь, чтобы увиденное не ушло ненароком. На этот азарт подбивала его и капель с крыши дома в десятке метров от него и два барабана водосточных труб по бокам здания; он не слышал звуков спешащей вниз воды, но, конечно, чувствовал их. Промокли ноги, перчатки не спасали от холода снега, временами его пробирал озноб и мелькала мысль о простуде, но, дойдя до середины работы, остановиться не мог. Была уже скрипка у скрипача и нависла над грифом левая рука – пока еще комок снега, кулак, который должен был разжаться, и приподнялось левое плечо... Стало недоставать снега. Желание слепить скрипача возникло у него почти мгновенно, будто бы безотчетно, но он доверился ему, как доверял таким же своим порывам. Потом только, осоновательно озябнув, стал думать, зачем и почему он это делает. Столько здесь сложилось всего! И день ее рождения, и вино, и рассказ приятелю о ней, и будоражащее ощущение весны, и неожиданно донесшаяся до него несколько скрипичных нот. После пришло и желание созорничать – удивить утренних людей безвестной снежной скульптурой, сентиментальным белым скрипачом. Дверь в доме открылась, показалось несколько темных фигур, послышался по-ночному приглушенный разговор. Он поднял со снега шарф, накинул на шею. Фигуры приблизились к нему, окружили, скрипя тугим снегом, остановились, всё еще переговариваясь. Он понял, что это ночная смена водителей троллейбусов, а дом – их общежитие. Разглядев снежную скульптуру, они замолчали. Он не обернулся, продолжая работу, как привык, учась в училище, рисовать на улице, не обращать внимание на любопытствующих. Но здесь было совсем другое, его застали за сокровенным, и он топтался сейчас, по инерции срубая снег то там, то тут, готовый бросить начатое и уйти, чувствуя уже и холод, и усталость, и глупость своей затеи. Все прежние мысли вспугнуто разлетелись. Пересилил себя, увидев по только начатому правому плечу безрукость музыканта и снежный кулак, нависший над скрипкой. «Черт с ними, пусть думают, что хотят!» - и упрямо наклонился набрать снега для правой руки скрипача. -Слышь, парень, - раздалось в темноте, - может, тебе еще ком накатать? Не сразу дошло. -Зачем? – машинально спросил он. -Повыше поставим. -Надо ж будет всего его поднимать, - отвечал он так же машинально, почти не вникая в сказанное. -Ничего, поднимем. Впятером-то. -Ну, катай, - разрешил он, все еще не свободный от напряжения, сковавшего его в тот момент, когда в доме неожиданно открылась дверь. Две фигуры отделились от группы и пошли в сторону нетронутого снега, еще двое приблизились к нему. Чиркнула спичка – скрипач осветился. Он думал, что хотят рассмотреть, но огоньки загорались один за другим, светя там, где он лепил. -Не хватит спичек, - вырвалось у него. -Сбегаем, если не хватит, тут рядом, - успокоили его, - ты работай. Они назвали это работой. Когда правая рука была готова, один из окруживших его – по голосу он был младше, парнишка, предложил: -Давайте я ветку для смычка поищу. -Не надо, - не объясняя, резко ответил он. -И так понятно, - как бы дополнил за скульптора второй, постарше. Осталось сделать кисть левой руки и еще подправить лицо – он оглянулся, осматривая снег: нужна была хоть щепка. -Нож подойдет? – опять догадался тот, что постарше. -Давай. Первые двое подкатили огромный снежный ком и теперь тоже смотрели. Охранительная враждебность, поначалу возникшая у него, полностью ушла, он подумал, что было бы трудно окончить работу без этих ночных помощников. -Не опоздаете? – спросил. Рука при неровном, прыгающем свете спичек получилась на удивление быстро и хорошо. Без их ножа он бы не справился. -Не беспокойся. Вот поставим и... -Сейчас, ребята. Еще немного. Нож обтесывал снег почти без усилий: удлиненное лицо музыканта было чуть откинуто назад. Это был не тот скрипач, которого он лепил раньше и которого купили у него недавно, этот играл другое. Вспыхнула еще одна спичка, осветила снежное лицо с низко опущенными веками. -Все! – сказал он. Щелкнул ножом, пряча лезвие. – Будем ставить выше? Четверо взялись поднимать скульптуру, он придерживал. Поставили, укрепили снегом стык. Долго топтались возле, глядели на скрипача, вытирали озябшие руки о пальто и брюки. -Вот, - осторожно сказал старший из тех двоих, что зажигали спички, - лица его он так и не разглядел, - вот и у нас во дворе стоит памятник. -Разве это памятник? – ответили ему. – Это не памятник. -А что же? -Ну... – Не решаясь что-то сказать, говорящий смотрел на скульптора. -Пошли! – вместо ответа скомандовал он и первым двинулся со двора. Четверо догнали его, окружили, зашагали в ногу. Дружно закурили, посмеявшись последней спичке из четыре коробков. -Ничего, в машинах есть запас... Здесь лед на тротуаре был уже сбит, темный асфальт блестел от воды. -Весна, - сказал, шумно принюхиваясь, парнишка. – весна, - повторил он, - жаль, растает. – Было ясно, что он говорит о скрипаче. -День-то простоит, - не сразу ответили ему. -Надо будет позвонить утром, чтоб поберегли -Кто ж на музыканта руку поднимет? Он понимал, что это всего лишь видимость разговора. Сейчас будет тот – с расспросами, - которого не миновать и которого ему не хотелось. -Слышь, друг, - начал его после минутной паузы обратившийся к нему первым, - слышь, друг – а ты не хочешь к нам на работу пойти? В управление? -Кем? – изумился он. -Художником. У нас есть, да... ему лишь бы как. Халтурит, в общем, парень. Эта мысль была, наверно, неожиданной и для остальных, но они сразу ухватились за нее. -Слышь, действительно... У нас и рисовать найдешь что, и лепить. А, друг? Иди к нам, мы начальству скажем. Он смутился, заулыбался, растерялся. -Так сразу не решишь, ребята... Подумать надо. Спасибо, конечно... -А чего думать? У нас тебе хорошо будет, вот увидишь. -Ты – подумай, - сказал старший. – Мы ж видим, что ты можешь. Подошли к троллейбусам, длинной колонной стоявшим на темной улице. -Тебе куда? Садись, подвезем. Бесплатно! -Мне тут недалеко. Я пешком. Пока, ребята. Еще раз спасибо. Все четверо пожали ему руку. Руки у всех были одинаково холодные. -Так ты понял? Затвра же и приходи.Сегодня, то есть. После обеда. Нам позвони перед этим. – Они назвали номер телефона в общежитии, свои фамилии. Четыре троллейбуса осветились, тронулись один за другим – поехали, тепло освещенные изнутри, пустые тряские домики, по ночным улицам весеннего города. Он постоял, провожая их, улыбаясь, не то усмехаясь чему-то. Идти ему был далеко, троллейбус довез бы его почти до саого дома, но снова хотелось побыть одному. По мостовой текли рядом с ним бесшумные ручьи, воздух был теплый и щедро пахнул водой, известкой мокрых стен, сырым снегом, остро – открывшимися островками земли. Шел, чувствуя по непрекращающемуся ознобу простуду, дважды догоняли его, притормаживая, светя по-весеннему зеленым оком, такси, но он не поднимал руки. Шел, то ли наказывая себя одиночеством, то ли, наоборот, награждая долгожданным присутствием Ее, то ли пытаясь понять, что играет сегодня под чужими темными окнами снежный его скрипач. ...Снежного скрипача разрушили казенившие в этот день мальчишки, но до двенадцати часов дня он все же простоял, задерживая возле себя всякого, кто проходил мимо. |