Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: Все произведения

Автор: Иван МазилинНоминация: Просто о жизни

ИМЯ ТВОЕ

      Дорогой мой «неизвестный читатель». Ты мне дорог уж тем, что заглянул на мою страничку. Даже, если и ошибся дверью или посмотреть количество знаков, решач, стоит ли грохать свое драгоценное время. Я тебе по любому поводу рад.
   И если у тебя появилась потребность хотя бы хмыкнуть на прочитанное, это можно сделать, отписав по моему адресу.
   С уважением. Автор.
   
   
   От автора.
   Большая просьба к читателю. Хотя сочинение имеет черты дневниково-мемуарные­,­ индифицировать героя с автором не рекомендуется.
   И еще. Не надеясь, что кто-то осилит такой «форматный» текст, несколько отрывков из него «растащил» по конкурсам, и еще буду «выстригать»... так что не беда, если...
   
   ИМЯ ТВОЕ
   
   Какая пустота кругом, внутри, во всем. Клубами, черными искрами. Куда-то идешь, что-то делаешь, говоришь, доказываешь, а за всем этим пустота. Дом будто обворован, а ты сам, как мелкий мародер, собираешь какие-то тряпки, говоришь какие-то слова, сидишь и смотришь, как крутится стиральная машина. На секунду острое в сердце – дочь обнимает. И снова пустота. Даже этот жалкий альфонс не вызывает ненависти (к чему, когда все уже давно украдено и унесено). И нет дома, нет угла, ничего. Даже то, что стоит бутылка шампанского на полке к Новому году и еще какие-то приготовления… даже это все ничего – это тебя не касается. Все медленно умирает и отмирает, превращается в тлен, в пустоту. И уже ничего не ждешь, потому что ничего и не будет. Ну, и пусть!
   Захватил альбом со своими старыми фотографиями. Это мои и никому до них нет дела. На них не я, а кто-то совсем чужой и незнакомый, из какой-то не взаправдашней жизни…
   Скорее бы найти работу. Погрузиться в нее без остатка, чтобы не было времени сидеть в комнате чужой, неподвижно глядеть на старые выцветшие обои, и ни о чем не думать, ни о чем. Одна жизнь умерла, как-то неожиданно внезапно. В агонии вспыхнула дикой ненавистью, ненавистью до судорог, а потом все стало безразлично и пусто…
   И самое во всем этом противное, что из глубины какой-то, как из подводного мира, понимаешь, что это не конец, а только начало пустоты, начало того зазеркалья, куда только что шагнул и понял, что это другой мир. Мир, лишенный чувств, лишенный всамделишнины, только животные инстинкты, голые эмоции. Все! Не хочется ни в чем разбираться, ни с чем соглашаться и ничего отвергать…
   Даже зачем все это пишу, не понимаю, совершено, да и не хочу понимать. Воспоминания теперь ничем помочь не смогут, только потащат за собой вчерашний день, прошлое, и от этого тоже ничего хорошего произойти не может…
   Только теперь понимаю выражение - «мертвые глаза»… - это я, в котором догорает все, и только пепел… и дальше пустота и ничего не будет. Надо будет как-нибудь доплестись до конца этого темного коридора, в конце которого не будет даже этого ничего…

   
   Барак. Длинный коридор с множеством дверей по обе стороны. По концам коридора двери на улицу. Тяжелый запах мочи и хлорки из сортира во дворе и солнце закатное, заполняющее весь коридор - солнце пыльное и очень грустное…
   А я никак не могу найти свою дверь. Топаю по коридору и стучусь, вернее, скребусь, во все подряд. Я потерялся…
   Комната. Железная кровать с блестящими шариками, стол, самодельный шифоньер и табурет с дыркой на сидении…
   Карабкаюсь, ухватившись за эту дырку, и достаю до окна. За окном пыльное пространство, чахлые деревца с пыльными серыми листьями, чуть ниже и справа еще несколько длинных бараков. За ними какой-то кирпичный забор, дальше трубы, еще дальше гора со скалой наверху. Слева и куда-то вниз дорога, и где-то далеко что-то поблескивает. Косое солнце и пыль. А под самым окном стоит новенький мотоцикл с коляской. Сверкает и лоснится, манит чем-то незнакомым и загадочным…
   И никого… Один во всем этом пыльном мире. Ни одного человека, ни звуков, ни речи, ни машин, ни одного движения… Долго смотрю на муху бессильно и беззвучно бьющуюся в стекло и на свою собственную руку. От прикосновения к стеклу ладошка становится грязной, и мне от этого вида почему-то больно и страшно. Закинув голову назад, и оттопырив руку как можно дальше от себя, я ору…
   
   Зима. Крутой берег Енисея. Дядька в морском бушлате и бескозырке, ленты в зубах, потому сквозь зубы чего-то лепит. Спускается с санками на лед. А в санках, в «конверте», один нос торчит, мотаюсь я. На лед вылезли, санки поставили, «конверт» повыше пристроили. Дядька за веревку потянул – поехали. Сзади тетки и бабки плетутся. Солнце маленькое, кругляшек через иней, сбоку собака долго бежит рядом и тявкает… А кругом льды ломаные торчат – торосы, а между ними дорожка накатанная и люди снуют туда-сюда.
   - Бабы, племяша закройте, не видите, без носа мальца оставите!..
   
   Жарко. Вывертываюсь из рук дядьки, тельник его потный от себя отпихиваю. Свечи горят, поп что-то поет и причитает басом, дымом всех омахивает. А вокруг на руках у больших, ребятишки орут на все голоса. Снимают с меня тряпки-пеленки и попу прямо в руки суют. Он как-то дико орет мне прямо в ухо:
   - Как нарече буде, раб божий? - Дядька в ответ,
   - Иваном будет!..
   Ручонкой крепко за бороду попа – не оторвешь… Вместе с бородой в воду опустили. Испугался… и тоже в оре зашелся
   - Нарекается Иоанном, раб Божий!..
   
   По обе стороны дороги высокие деревянные заборы, сквозь щели в которых можно видеть чахлую картофельную ботву, иногда небольшие грядки с зеленью. Справа вторые ворота, перехваченные железными полосами… Кожаная веревочка. Дергаешь, внутри лязгает крючок, звон цепи по проволоке и лай бегущей к воротам собаки. Ее морда высовывается под забором, при этом лаять она уже не может и от этого еще больше бесится и потому начинает кидаться на забор.
   - Тузик, паскуда! Да угомонись же. И-ду…
   Собаку оттаскивают и запирают в конуру доской. Потом небольшая дверка в воротах приоткрываются и можно в нее протиснуться…
   
   Длинная, темная ночь. Никак не кончается. В сенях хлопает дверь. Баба ходила за молоком.
   - Батюшки святы, ставни забыла открыть. Совсем плохая стала.
   Гремят шкворни и засовы металлические. Ставни, наконец, распахиваются, и ночь сразу превращается в день. Без всякого там утра и рассвета.
   Куры под окном гребут землю, мухи в комнате просыпаются и начинают гудеть как самолеты. Бабка ставит крынку молока на стол, потом наливает в большую миску и крошит в молоко хлеб. Деревянная ложка, когда-то крашеная с щербинами…
   - Хлебай пока, и гуляй.
   Сама возле печи колдует с помоями. Молодой хряк Петька уже дико воет в сенях, в своей клетушке. Он никогда не видит дневного света и, может быть, и увидит… только когда придет его последний час. А пока он жадно чавкает, выхожу на порог.
   С одной стороны дом по крышу, на которой растут кусты, почти под стреху в земле. И чтобы выбраться на свет божий, надо подняться на несколько очень крутых ступенек. Тузик настороженно, но все же пропускает к туалету, в дыре которой, когда туда попадает солнце, кишат разной длины и цвета черви в темно-коричневой жиже…
   Если обойти дом, то снаружи расстилается огороженное поле картошки и несколько грядок с огурцами, морковью и помидорами. Дальше, почти у забора, в два моих роста ряды подсолнухов. За забором, через дорогу, общий для всей улицы колодец, с утра до вечера скрипит своим барабаном, и звенит цепью с ведром на конце. Воду приходится таскать по несколько раз в день на коромысле… Окошки небольшие на одном уровне с завалинкой…
   Схватив с грядки огурец или морковку можно удрать мимо Тузика, мимо сортира в конец забора, под которым дыра. Нужно только ползком проползти под забором, потом преодолеть заросли кусачей крапивы, и… свобода.
   До Енисея по пыльным переулкам, если бегом, конечно, то минуты три всего…
   
   Кто теперь читает Герцена?.. И черт меня дернул зайти погреться в библиотеку на Смоленке. Попросил разрешения посидеть, почитать, паспорт показал. В библиотеке никого, то есть решительно никого, кроме молоденькой библиотекарши лет двадцати. Ей поболтать охота:
   - Ну-с, господин, э… что читать будем… или петь?.. – А мне с мороза, и от тоски как-то, совсем не до «соплюшек»
   - Герцена, - говорю, - дайте «Былое и думы», минут на двадцать.
   Тут она совсем завяла,
   - Ну, папаша… где же я… - Впрочем, порхнула между стеллажами и минут через пять вернулась с книгой, как с литературой для динозавров.
   - А что, у вас еще что-то читают? – поинтересовался,- и что читают?
   - Ну, как… детективы, фантастику ребятишки из школы берут. По месяцу держат. По учебному плану, если что требуется. А так, вроде Вас, классику, бывает, спрашивают… пенсионеры вообще не заходят, эти больше «в ящик» упираются.
   - Да, тоскливо… и куда плывем?..
   - Да никуда, просто книги отмирают и скоро совсем не нужны будут.
   - Тогда чего же здесь сидеть-то, молодой?
   - А я и не собираюсь здесь сидеть. Через два месяца секретаршей пойду дипломированной, ПК, инглиш… ну и всякое такое… Ладно, папаша, ты лучше вон туда иди, в конце за стеллажами окошко есть, и стульчик… там и покурить можно…
   На кой черт, мне Герцен понадобился? Пошел, куртку скинул, сигарету достал, в оглавление глянул…
   Ну и сволочь ты, поганая. Ведь не признавался себе, зачем надо-то! Выходит, все оправдание себе ищешь, ишь ты, «Кетчера» решил помусолить. А где ты и какими глазами читал его двадцать восемь лет назад? Что фантазировал, на себя примеривал?..
   Даже книгу не открыл, сигарету загасил и чуть не бегом. На ходу бросил,
   - Спасибо, бежать надо!.. – На мороз выскочил и зашагал против ветра колючего со снегом, не жмурясь и не закрываясь.
   И так во всем, и с самого начала: один такой из себя благородный и честный под «зеркало», а другой всю подлянку замечает и размазывает, размазывает, размазывает. И полсотни лет об руку ходим с одним сердцем…
   «Никакая другая техника поведения человека не связывает с жизнью так, как это увлечение работой, вводящей его прочно, по крайней мере, в одну часть реальности – в реальность человеческого общества»… кажется это у Фрейда.
   Пора впрягаться…

   
   Большущая коробка с пуговицами, разными кружочками, булавками и всякой подобной мелочью… вываливается на одеяло лоскутное, разноцветное, а потом медленно, по одной «штуковине», в коробку возвращается все это «богатство»… Карты игральные с картинками. Трофейные. Вместо цифр самолеты разные…«фокевульфы»,­ «мессеры». Карты новенькие, никто в них не играл кроме меня. А я строил домики и башни, а потом разрушал…
   
   Хочется сжаться в комок, уснуть без снов и проснуться когда весь этот кошмар закончится. Но где-то в груди завис камень и не дает вздохнуть.
   Два полутрупа в склепе, вынужденные терпеть друг друга. Один, даже если не пьян, с утра до вечера уперт в «ящик», и от него доносится: - «Козлы вонючие… свиньи… ослы, сволочи…», а по ночам временами вой умирающего волка… Фотографии перебирал, нашел фото тещи. Долго смотрел – понял - от такой взвоешь. И еще понял, что жизнь этого волка потрепала так, что мне, быть может, и не снилось. И в свои семьдесят ему так же одиноко, как и мне, только он сам не отдает себе в этом отчета – глушит водкой, глушит, и будет глушить, пока не остановится сердце, сказав, – «все, хватит, свободен…».
   И в другой комнате такой же труп, который еще трепыхается, до конца не смирился с участью, еще чего-то ждет. Надеется, что в один прекрасный день, пусть нескоро, что-то произойдет непременно такое, отчего жизнь вдруг покатится в какую-нибудь другую сторону. И, через какое-то время, можно будет вспоминать этот период, как что-то проходное, почти постороннее, прожитое и ушедшее…
   Хочется верить, но пока не получается. Цепляюсь за какие-то воспоминания, делаю какие-то наброски… Непонятно для чего и зачем. Сколько таких набросков по жизни порвано, уничтожено. А были совсем и не плохие, иногда... К чему? Читаю первые попавшиеся книги и вижу, как уходит слово в небытие, превращается в макулатуру, а до истины так и не дотягивается… ни-ког-да.

   
   
   Енисей. Лето. Крутой берег. Пока спускаешься к воде, можно все обчертыхать. Все так и делают. Лестница узкая, ступени кряхтят, перила того и гляди, ломаться начнут… и все разом. У воды галька острая. Пацаны босиком бегают и ничего. Я так не могу. У меня сандалии с носочками, чистые короткие штанишки с помочами и тюбетейка из вельвета, расшитая «огурцами» из сутяжа. Вода у берега грязная, щепки какие-то, бревна, мазутные пятна и разводы…
   Дебаркадер. Пристраиваешься к какой-нибудь тетке с узлами или чемоданами и проходишь с ней на пароход. За спиной слышишь:
   - Пацаненок-то с вами? – ныряешь направо, потом еще раз направо и наверх, на верхнюю палубу… Все, теперь не выгонят, трап уже убирают.
   Пароход старенький, колесный, «Пушкин» или «Грибоедов», шумно табаня воду лопастями, освобождается от чалок и медленно отваливает от дебаркадера. Его тут же начинает сносить по течению, но что-то наверху в капитанской рубке звякает и лопасти сначала медленно, а потом все быстрее начинают гнать воду. Все, поплыли. Можно спуститься вниз, пройти на нос или корму.
   На корме через окошко можно заглянуть в машинное отделение. Оттуда пахнет горячим машинным маслом и почему-то жареными семечками. Четыре огромные металлические руки, попеременно ухая, танцуют какой-то необыкновенный танец, отчего пароход начинает ползти против течения, незаметно смещаясь к левому берегу.
    На левом берегу своя необычная жизнь с большими домами, настоящим речным портом с теплоходами, пароходами и баржами вперемежку.
   На носу тоже весело. Если ветер с борта и дым из трубы не мешает, можно плевать в воду.
   Пароход огибает остров Молокова. На той стороне острова какая-то станция. Если повезет, можно увидеть, как на воду садится или взлетает гидроплан. А дальше, выше по течению, виден понтонный мост. Иногда его разводят два буксира, чтобы пропустить баржи-самоходки, плоты с буксирами или большой речной трехпалубный теплоход.
   Прибываем на левый берег. Тут надо идти в нижнее отделение, прятаться. В нижние иллюминаторы виден только низ причала с ободранными бревнами и старыми, висящими на цепях, покрышками… и все.
   Нужно прятаться под скамейкой, пока новые пассажиры не начнут подниматься на борт и хотя бы немного заполнят пароход, чтобы можно было затеряться между ними.
   Обратная дорога чуть не вдвое короче, вниз по течению. На обратном пути сидишь где-нибудь на корме и смотришь на брызги от колес или идешь на верхнюю палубу и слушаешь разговоры взрослых о жизни…
   
   
   Ночью вскочил, сел, ничего понять не могу. Вдруг накатило… сегодня с дочкой придет, уборку делать у отца, подарки принесет. Это все!.. Где-то, ну совсем уж глубоко в душе, теплилось, что вот на Новый год что-то случится и… будет все новое, и опять семья.
   Не будет!.. Решил, Новый год буду на Красной площади встречать. Только там, среди толпы можно будет все пережить. Да, и переживу я все это, еще вся жизнь впереди. Ну, повесили на твое кресло чужие брюки, ну, полку твою в ванной заставили чужими причиндалами и воришка мелкий по дому твоему крадется…
   Правильно все, - «В чужую квартиру входить надо, предварительно позвонив…». Ну и все. Ну, и нормально. Сколько раз в жизни все отдавал, все, что было, и ничего, а тут пожалел. О чем? С собой все равно ничего не захватишь. Ну и не цепляйся, отойди. Отдай за Бога ради. И не требуй ничего взамен – с тебя не убудет. Будь свободен и счастлив этой свободой. Начни жизнь сначала, все еще будет. Ну и что, что двадцать шесть Новых годов вместе… ну и все… ну и забудь. Срочно ищи угол и работу. Все. Спать. Уже завтра четвертинку распить на Красной площади, да и разбить ее там же. Соленым огурцом похрустеть, а дальше… как Бог даст. Как Бог даст.

   
   Тетка Райка. Просто Райка. Берет меня в «Шарашку». Что это такое, я не знаю. Еще Раисина подруга. Идут и всю дорогу ржут как сумасшедшие, чуть на заборах не виснут. Идем по улочкам кривым, с двух сторон заборы - пониже, повыше, палисадники. За ними домишки ветхие, покосившиеся. Попадаются с резными новенькими ставнями. Краской сверкают, а стены не ровен час, развалятся и всех придавят.
   Заборы заканчиваются, выходим на луг, с вдоль и поперек протоптанными дорожками и тропинками. В промежутках пожухлая трава, кое-где одуванчики, тоже унылые и пыльные.
   Переходим дорогу с грохочущими трамваями. Дальше идут бараки, сарайчики, двухэтажные почерневшие дома, лужи никогда непросыхаемые. В общем, весело, народу много.
   Огромный сарай без окон, оштукатуренный, сиреневый. По торцу деревянные, из бревен колонны. «Шарашка». На стене огромная картинка с буквами. Читать не умею - спросить стыдно.
   Долго стоим в очереди. Райка своими граблями хватает меня за подмышки и сует в окошко. Я, в свою очередь, сую помятые бумажные деньги и ору, как резаный
   - Два билета и один я, - научили. Зажимаю билеты в кулак, и меня выносят на улицу. В потном кулаке бумажки раскисают, на ладони остаются пятна от химического карандаша. Обидно до слез, но стараюсь держаться.
   В зале, темном и мрачном, душно, свист, ругань, хохот. Сижу на ребре откидного кресла, очень больно и хочется писать. Свет совсем выключают, на большой простыне что-то происходит, но из-за голов мне виден только самый краешек. Дергаю Райку за рукав, - «Я писать хочу». Получаю подзатыльник, сползаю с кресла, горячая струя течет по ноге. Я плачу беззвучно, уткнувшись в передний ряд. Вечером лежу с температурой. Мне хорошо, ем ложками малиновое варенье. Бабка время от времени бьет Райку, чем попало
   - Ишь, дура, что удумала. Рога тебе обломать мало.
   Райка ревет дурным голосом и бьется в истерике. Мне ее жалко, я же вижу, что у нее нет рогов, чего же ломать-то?
   
    «Однажды совершенное человеком зло никуда не исчезает, оно находится в подсознании и рано или поздно выплескивается наружу и часто - на того, кто рядом и больше всех любим…
   Убийство чувства любви является той почвой, на которой произрастают многие преступления и несчастья». Не помню, откуда выписал, но очень уж точно.
   Когда все это началось? Когда появились непонимание, недоверие и отчуждение? Наверное, с того самого лета, когда старый холодильник и телевизор уехали вместо квартиры отца, где им было самое место… куда-то за город, к новым, неизвестно откуда взявшимся друзьям. Можно было ехать отдыхать с Машкой к брату, кстати говоря, в том же направлении, отвезти туда же это барахло, и жить там сколько угодно. Сам виноват – вовремя не посуетился...
   Потом… постоянные отъезды уже осенью туда же на один день длинной в два и более. Неоплаченные междугородние телефонные разговоры… Безразличие или ревность?.. Скорее, второе и в результате ссоры, обвинения, обиды, непонимание, отсутствие интимных отношений...
   В результате то, что хоть как-то согревало душу, закрывалось и глохло… Патологически не хотелось соваться в ту жизнь, в которую окунулась она с головой. Сначала о своей подруге «она гуляет», потом поездки к ней же на день-два. Может тогда? Чтобы Отелло из себя не разыгрывать, молчал. Может, было нужно пошуметь, разобраться. Вот и теперь, до Нового года два часа еще, а я все еще чего-то жду, на что-то надеюсь.
   Что мы делим? Гордыню? Кто кого пересидит? Господи, ведь так мало надо, чтобы уткнуться в родное. Может быть поплакать тихонечко и забыть, как вчерашний страшный сон, после которого просыпаешься в холодном поту, а кругом яркое цветное, праздничное утро, которое по всем правилам заставляет забыть этот сон, и никогда его не вспоминать, ни сегодня, и никогда…

   
   Зима. Темно. Метет. «Дворники» елозят по стеклу кабины полуторки. Фары упираются в заснеженную ночь. Едем в новый дом, в городок, где сейчас у папы работа. Стою между маминых колен, держусь за какую-то железяку и таращу глаза вперед на дорогу, на снег. У мамы на руках младший братишка.
   Шлагбаум. Долго стоим. Шофер, лица в темноте почти не видно,
   - Щас, «мотаня» пройдет, тронемся дальше.
   Дверца с трудом открывается, впуская снег и мороз. Откуда-то сверху, из кузова высовывается батя, в ушанке, завязанной почти на губах. Смеется,
   - Не замерзли? Ничего, держитесь. - И дверью хлоп.
   Налетает сбоку ослепительный свет с грохотом, стук, лязг. Испугаться не успеваю, а уже снова тихо и темно. Поехали…
   Наверное, заснул. Сижу между мамой и шофером. По ногам бьет постоянно рычаг. От шофера воняет бензином и махоркой…
   Стою в большой просторной кухне. Значит приехали. Вокруг суета, братишка орет, таскают вещи в тюках. Подхожу к столу, забираюсь на табурет, кладу голову на стол и, как есть в пальтишке, шапке, сверху шалью закутанный, сплю. Хорошо.
   
   Нет, нет и нет! Я все-таки из позапрошлого века. Может, все придумываю, но не осталось у человека сегодня действительно глубоких чувств, сильных страстей. Да и сам я, постарел наверно. Придумал себе много, плакал как ребенок, катался по кровати в отчаянии, какие-то слова писал сопливые, но, как кажется, пронзительные по глубине. Казалось, вот оно, вернулось все, не может не вернуться. Один решительный шаг с глубоким чувством и снова все вместе и снова дом. Одна минута и…
   «Ну, вот, нельзя так сразу… это невозможно. И вообще неплохо написано, талантливо даже… завтра поговорим… Духовность духовностью, но и работать надо, как я теперь, на шести работах. И вообще, Новый год не повод… можно было бы, я бы пригласила…».
   Вот это «можно было бы»... Умыла! Ночь без сна, новые фантазии, писания трактатов, потому нельзя самому с собой, вслух болтать…
   Звонок уже в этом году. И первое, - Когда ждать денег на Машку?.. - Понятно, что измучилась, устала до предела, что я не живой, и сердце от сознания этого, кровью не обливается и не болит по-настоящему? Так вот и нужен бы порыв, решение «на раз», а дальше и хоть в омут… и тогда только и облегчение, и не одна, а все проблемы разом решаются. И именно сразу, вдруг!.. Что дальше?.. «Ужасный век, ужасные сердца…» Двести лет прошло. Значит всегда, во все времена. Мы люди маленькие - квартира, работа, ребенка вырастить, дачу построить, может быть «для души» чего-нибудь «духовненького» прочитать или там, состряпать кое-как, да еще за это денежку сорвать. Мелко, глупо, подленько…
   Вот так маятник работает. От Вселенской любви до полного отрицания, от покаянных молитв до богохульства…
   Се человек.

   
   Боженька строгий, с огромными глазищами висит в углу. По бокам еще две иконы, Архангелов с крыльями и ниже, Никола-угодник, красивый и яркий, вырезанный откуда-то и наклеенный на фанерку. Края обтрепались и торчат. Все засижено мухами, лампада хоть и висит, но никогда не зажигается. Темный, мрачный угол. По утрам, бабка на колени становится перед Боженькой и шепчет,
   - Отче наш, ежи еси на небеси. Да святится имя твое… Прости нас, Господи, грешных… - и щепоткой руки мелко крестится. Потом меня крестит…
   Ежики какие-то… чепуховина…
   
   Праздник. В избе жарко, на окнах тают и стекают на подоконник сосульки. Сижу на кровати и играю крашеными яичками, желтыми и красными в крапинку. Спиной ко мне, на кровати крестная сидит, тетки и баба. Райка в другой комнате. «Приболела малость» – объясняет бабка. А, напротив, на скамье дед Миша и мой крестный, тоже дядя Миша, и еще, помоложе, дядя Саша со своей невестой.
   Песни протяжные. Про «Баргузин», про «Байкал», про Ермака и Разина. Надоедает играть, отворачиваюсь к стенке, на которой по озеру плывут лебеди, один белый, другой черный, а за озером в камышах стоит царевич с луком и стрелами, и внимательно, из-под руки всматривается на то, что за столом делается.
   За столом мужчины из граненых стаканов, а женщины из рюмок, тоже граненых, зеленого стекла, пьют бражку. Брага светло-молочного цвета, похожая на гриб, который у бабки постоянно в банке настаивается…
   Мужики решают, где дяде Саше пристройку ставить, во двор выходят – «охолонуться». Женщины за занавеску в другую комнату – пошептаться. Никого.
   Я придвигаюсь, кладу голову на стол и долго гляжу на Боженьку в углу. Он на меня смотрит грозно, - «Вот, ужо, накажу!…».
   Тихо запеваю,
   - Бродяга Байкал переехал, навстречу родимая мать… - беру наполненную до краев рюмку и… выпиваю… Боженька куда-то уплывает, в бок и вверх… шум, хохот, меня несут в сени. Меня рвет и выворачивает…
   У дяди Миши шрам на верхней губе и, когда он улыбается, получается криво и вся сторона лица начинает подергиваться. Ослабевший и полусонный, сижу у него на коленях, локти на столе подпирают голову.
   - А брат твой давно уж в Сибири, давно кандалами звенит…
   
    «Среди цветов поставил я кувшин в тиши ночной
   И одиноко пью вино, и друга нет со мной,
   Но в собутыльники луну позвал я в поздний час
   И тень свою я пригласил, и трое стало нас…»
   Ли Бо, Мэн Хао Жань… или кто там еще. Никогда не пил один, да и не люблю этого дела, по большому счету. Но сегодня… т-ссс!.. не болтай лишнего. Просто я хочу сегодня надраться один… от Любви… ко всему человечеству. И чувствовать, как это чувство… хм… расплывается, принимает… нереальные формы… (как будто чувства имеют там… чего-то реального)…
   Стоп!.. В чем дело? А не в чем… просто надо расслабиться, иначе сердце не выдержит напряжения…
   «И воскликнули ангелы, - Хорошо тебе, Веничка?.. А будет еще лучше…». А вот писать в таком случае, и, тем более, цитировать, это уже кощунственно, так что… пей потихоньку и заткнись. До завтра. Завтра у тебя будет трещать голова, а может уже под утро заблюешь. И посмотрим тогда, что останется от твоей Любви к этому сволочному миру. Так что, пока… а все-таки… было бы любопытно, пить потихонечку, до отключки, и все время что-нибудь писать… да вот хотя бы… стихи.
   А вот этого как раз и не нужно… не нужно все превращать в яишницу!..

   
   В доме две комнаты. В нашей две кровати, стол и шкаф. И еще колыбель… голубой краской крашеная, для самого младшего. Одна кровать для мамы с папой, другая – я с братом – «валетом».
   За стенкой соседи, дядя с тетей. Дядя – папин начальник, пониже папы, толстый и лысоватый. Тетя целыми днями спит и не вылезает из комнаты. У них очень красиво, абажур красный с пампушечками и все такое…
   Дядя ничего, добрый. Стою у него за спиной и смотрю, как он рисует красками. Картонка белая, в клеточку карандашом расчерченная и листик с картинкой из журнала, тоже в клеточку, только помельче. Дядя с «увеличилкой» долго рассматривает квадратик на листочке, потом колдует кисточкой и красками.
   - Это чё?
   - Переношу картину… понимаешь, побольше делаю.
   - Это чё?
   - Палитра называется. Краски смешивать, подбирать
   - Это чё?
   - Не чё, а кто. Тезка твой, царь. Иван Грозный, понимаешь. Сын у него нашкодил… так он его и убил… вот ведь беда какая.
   Тезка страшный, глаза как у рыбы жареной. А сын его уже большой, как он может нашкодить?
   - Это чё?
   - Посох… палка такая с железкой на конце. Вот этой палочкой он его и… поучил, а теперь вот сам…
   Ну, мог бы просто ремешком по попке надавать. Я вчера братишку из люльки выронил… мне мамка сначала, а потом папка… а палкой как же…
   
   Теперь у нас две комнаты. Мамка шумит,
   - Ироды!.. у тебя же трое, тебе же обещали.
   - Мусенька, да пойми же… Эх-х!..
   
   Мать весь день ревет как ненормальная, нос красный весь, картошкой… отец забегает на минутку с мороза,
   - Хватит реветь, пацанов хоть покормила бы, - кастрюлями пустыми погремел, выругался и убежал… Пятак погрел, и к окну… долго грел стекло. На дворе, напротив окна на столбе флаг сосулькой с черной лентой.
   Сталин умер. Я тоже реву, уткнувшись мамке между колен. Мамка причитает,
   - Как же мы теперь жить-то буде-е-е-м?..
   
   Теперь у меня своя кровать. А братья на другой - «валетом». Люлька в коридоре под потолком подвешена. За стеной мамка с папкой. Сначала долго шумели, ссорились вроде. Потом кровать заскрипела, мать заохала…
   Вскакиваю, хватаю в коридоре валенок и врываюсь в комнату. Точно, папка мамку под одеялом мучает. Бью валенком по одеялу и ору чего-то. Отец ошалело,
   - Сынок, ты чего? Приснилось чего?
   - Не мучай, мамку! Не мучай!
   - Да я прошу мамку еще тебе братишку купить.
   - Не нужен мне еще братишка, спать ему негде будет. В свою кровать не пущу!..
   Отец крякает, вскакивает голый совсем и меня вытряхивает за дверь. Ударяюсь о стенку, искры из глаз. Вскакиваю. Дверь уже на крючке. Слышу, мать смеется, папка бурчит чего-то. Подождал, послушал – ухо к двери – успокоились вроде. Иду спать, - «Я ему отомщу… ух, отомщу… в сапог шариков накидаю… портянку измочу… он у меня узнает… будет знать… ишь ты!..».
   
   Весна ранняя. Слякоть. Солнце в окно, где умывальник и унитаз. Помещение узкое, даже я руками достаю от стены до стены. Стоим с братом на одном табурете и смотрим в узкое окно. За окном, совсем рядом, иногда проезжают самосвалы и подводы с досками. Проезд узкий, за ним редкая колючая проволока, дальше стройка и вышка с часовым. Часовой на вышке под козырьком, автомат на столбик повесил и что-то ножичком вырезает из деревяшки. Зека баню строят. Утром приходят строем, вечером уходят, с одним часовым.
   Смотрим на стройку, беседуем о машинах…
   Вдруг, ругань какая-то, шум. Нам не видно, окно у нас высоко над землей. Вдруг, мимо окна мелькает оглобля, и морда лошадиная проезжает боком по стеклу… в пене, зубы желтые… и глаз с белком огромным. Жуть! Шарахаемся от окна. Я бьюсь об умывальник, братишка, бежит молча в комнату, кидается на кровать, закапывается в подушки и писается…
   Потом долго заикается, и мать, тайком от отца, возит его к какой-то бабке…
   
   Вышел утром из своего «подполья». Взял направление на Центр и пошел, кое-где даже по тропинкам почти нехоженым да по целине.
   И полезли слова всякие из меня, что всегда и случается на ходу. И мысли хорошие - хорошо, грамотно складываются. А рядом Ядва идет, семечки полузгивает, шелухой воробьев одаривает.
   Мы с ним очень давно вот так вот рядом. И в самые паскудные моменты, и когда ничего, ну вот как сегодня. Он мое бесплатное приложение, но для меня очень ценное приложение. И он это знает. Редко он меня покидает - наблюдает за мной. То из-под руки, то на очень большом расстоянии. И когда отлучается куда, совсем мне не по себе становится.
   Иду, всякие свои воспоминания оформляю, придумываю всякие довески художественные. И разрастаются они из «почеркушек» в повести, романы и сценарии. А Ядва мне изредка,
   - Ну, это как-то вяловато здесь, развития не будет… а вот ничего, плотненько, почти как у Льва… охолони, не видишь, Федор тебе пальчиком у виска крутит, загнул, значит. А впрочем, чеши дальше, все равно придешь и забудешь. Сколько раз тебе говорил, - купи диктофон и нашептывай себе, скупердяй ты все-таки…
   И вот таким неясным образом, вынесло нас к парку Победы. Ядва поотстал немного, а я увидел церковь Георгия, и вдруг меня будто прорвало, наехало и накатило. Все молитвы, какие знал и не знал, полились бальзамом на душу… за всех и вся… покаянные и благодарственные, за упокой и за здравие.
   Отношения у меня к церкви, мягко говоря, прохладные, особенно к ее служителям, а тут чуть не побежал. Вошел, лоб перекрестил неумело, свечку взял. Подумал, что в первый раз в церкви один, и по своей воле. Поставил у распятия большого свечку, да и «заголосил» про себя по-бабьи, откуда что взялось. Где слов не было - мычанием заменял.
   Дай, - говорю, - успокоения всем, кому положено, а мне разумения Пути своего, одному Тебе ведомого…
   Свечка моя горит прямехонько, не трещит и не коптит, тогда как рядом свечки «задыхаются». Принял это, как знак, что все, что наговорил, дошло до адреса… Церковь оглядел, образа недавно написанные, яркие, уже больше для порядка, перекрестился и перед ними, и вышел.
   А тут и Ядва подошел. Посмотрел на меня с любопытством, но язвить не стал. Буркнул только,
   - Шапку-то надень, не лето. - Дальше шли, долго не приставал. Только нескоро я опять болтать начал, про Любовь, про Душу… но больше цитатами разными… из разных речушек, из которых когда-либо пить доводилось… Скучно стало Ядва со мной, отстал, потерялся где-то.
   Дошел до «Библиотеки», посмотрел издали на Кремль, да и домой на метро. В метро встретил взгляд волоокой. Обжог меня он, но не отвел взгляда. Улыбнулась одними глазами и опустила взгляд. А тут народ набежал, закрыл совсем. А я всю дорогу вспоминал… кто-нибудь в жизни на меня вот так вот… и любил ли меня вообще кто-нибудь. Наверное, было, да долго вспоминать еще придется. С тем и приехал.
   А тут Ядва на кровати развалился, хитро поглядывает,
   - Пока ты там мотался где-то, я тебе «тезисы» набросал, так что пожуй, чего-нибудь, перекури да пивка испей, не прячь, вижу бутылку. Отдохни совсем немного, и давай за работу, мил друг. Может, не напрасно натопались сегодня, глядишь и еще пару листиков начеркаешь. А как денежки капнут - диктофон купи. К нему, правда, тоже надо привыкнуть. Одно дело – ты мне «вливаешь», а голосом как-то будет. И потом… ты там сегодня… ну, не надо уж так вот, надолго не хватит. Ну да, ладно, пошел я. Работай. С Рождеством… нас.

   
   Лето. У бабки недолго. Два дня бегал на Енисей, камешки покидать. Путевку достали. В пионерлагерь от дока.
   Огромная долина между сопками в районе «Столбов»
   Пионерский лагерь завода имени Ворошилова. Длинный-длинный забор-штакетник вокруг. Ворота с нарисованными горнами и барабанами. Дорожки, клумбы, домики длинные и разноцветные. Отрядов много, может быть и тридцать. Пионеры маршируют, флаг поднимают и опускают, и трубят при этом. Ночью фонари горят перед каждым домиком.
   Но я смотрю на это только издали, с небольшой возвышенности. В моем лагере все попроще. Света нет, но делается запруда на ручье – плотина. Камни таскают все. Девчонок в лагере нет, одни пацаны, но вожатая Рита очень красивая, особенно когда купается в ручье.
   Когда привозят «динаму» и вечером зажигается одна большая лампа на столбе – радость неописуемая. Ходим все время в походы, один раз даже с ночевкой, в палатках. Ловим в ручье вилкой, привязанной к длинной палочке, хариусов и жарим их на костре, даже не потроша.
   Ездим в Дивногорск. Собственно города еще нет, одна улица с двухэтажными новенькими домиками, клуб, стройуправление и… кажется, все. Стройка Красноярской ГЭС только начинается.
   
   По краю холма тропинка. Несколько скамеек низеньких, врытых в землю. Доски щелястые, того и гляди, занозу поймаешь. Сижу и смотрю на лагерь напротив. Там весело, девчонок много. На площадке что-то «ретепируют», пирамиды строят, флажками машут. Пирамиды часто рушатся. Визг, хохот.
   Подходит Рита. Все ее любят, я тоже. Стоит, рядом молча, и тоже смотрит на тот лагерь. А я смотрю на ее коленки, на беленькие носочки и пыльные босоножки. Вдруг, изо всех сил, я обхватываю ее ноги и утыкаюсь губами и носом куда-то под коленку… и держу крепко-крепко. Рита застывает, потом начинает очень звонко смеяться и разжимать мои руки. Я при этом со скамейки грохаюсь на тропинку, а панамка моя летит куда-то вниз. Рита ныряет за ней. Возвращается она с панамкой красная-красная, смеется, а на одном глазу, на ресничке слезка.
   Она гладит меня по стриженой голове, нахлобучивает на нос панаму и быстро уходит. «И чего краснеть? Подумаешь, поцеловал. Вон, когда нас в душе моет, а мы голые – не краснеет. Правда скажет, - «попку и писку сам помой, большой уже», - по попке хлопнет – «следующий!..». И ничего, а тут… тоже вроде ничего такого, а покраснела…
   
   Укладывают рано, светло еще. Спим без коек, матрасы на полу прямо. Разговоры всякие начинаются, истории страшные…
   - Робя, гляди, гляди, Рита наша на трюли-люли отправилась.
   - К окнам валим дружно, но уже ничего не видно, кусты мешают.
   - С кем? С кем? С кем?..
   - С Кинстантином. Па-де-грасы будут танцевать.
   Подушки летают. Визг. Танцы показательные в проходе.
   Дверь открывается. Фонарик по палате мечется. Дядя Федя одноногий, култышкой деревянной по полу грохает.
   - Пацаны, мать вашу, спать!.. – Совсем он не злой, матерится для порядка. Проходит туда-сюда.
   - Слушай команду! Бузите, только тихо, полчаса даю. Ночью бегайте подальше от палаты, а то я у крыльца дусту или карбида насыплю… сам понимаю, что далеко – страшновато, но вы не поодиночке бегайте, а хором. Все, ушел я. Через полчаса зайду, чтоб все спали.
   - Робя, а как это… «мать вашу»?..
   - Как-как… не видал что ли, как батя на матери катается?
   - Не а…
   - Ну, у них там… как это… ну, это… мочалка такая…
   - Сам ты мочалка!.. Может у твоей матери мочалка, а у моей никакой мочалки нет… чего там мочалке делать?.. И у Ритки мочалки нет.
   - А ты видел, видел?
   И снова подушки летают. А я лежу тихо, слушаю с замиранием сердца, аж ногам холодно становится…
   - Не, пацаны! Не так все… я у сеструхи видел… пирожок у них там такой… и все.
   Все затихают. Думают - «как это и зачем…» я тоже думаю. Вдруг,
   - Сам ты пирожок с какашками!.. – Свист, хохот, но не дружный, а так, слегка. Тихо становится. Засыпаем.
   Засыпая, думаю, - «надо у младшего брата спросить, он маленький, с мамкой в баню ходит… надо же - пирожок…».
   
   Конец сезона. Костер большой на поляне. Бегаем, веселимся, а утром…
   Все пацаны ревут, как маленькие, уезжать не хотят, в автобус по одному их запихивают. Рита остается и, каждый за руки ее от остальных в сторону оттаскивает, шепчет что-то свое на ухо… и она каждого целует.
   Я плачу, уткнувшись носом в стекло автобуса… какая она красивая.
   И через неделю забываю. Вот так. Я иду с дедом Мишей в рейс на самоходной барже по Енисею. Вверх до Минусинска и вниз до Дудинки!
   
   В метро. Кажется, «Студенческая». Два кришнаита стоят, бритые головы. Один «в отлете», на полпути к «нирване». А другой, путая в одну кучу «Рамаяну» и «Махабхарату», втолковывает молодой дурочке лет шестнадцати, корявым языком что-то, о душе, о перерождении… в собаку почему-то, или растение. И ни слова о самом главном, - чтобы никогда… никогда больше не рождаться здесь, на этой земле.
   На «Филях» девчушка на выход заторопилась. – «Ой, и мне тоже здесь выходить», - ногой «единоверца» слегка задел и вышел вслед. А тот уже глаза закатывать стал, того и гляди, грохнется… вот и будет ему «хари Кришна…». А впрочем, может это лучше, чем «визготеки» с децибелами по ушам, да наркотики…
   Я вам не судья.

   
   «А был ли мальчик»
   
   Что-то совсем уж постороннее происходит. А впрочем, почему же так вот уж и постороннее, если это в тебе самом происходит? Стал замечать по утрам… когда только вот откроешь глаза, а на улице еще совсем темно и фонарь лупит в окно, и вскакивать не нужно, и есть время стряхнуть одурь ночного кошмара. Вот тогда. Еще совсем недавно, когда бродилось по Москве без цели и без дорог, что-то такое наговаривалось, мечталось… сам же отпихивал от себя это «постороннее», а теперь… по утрам.
   Одним словом, «является». Появляется парнишка совершенно незнакомый, почти пацан. И там, где-то в уголке сознания, начинает мне какие-то знаки подавать, привлекать внимание. И уже не одно утро подряд. Ну, было, было. Хотел чего-нибудь написать, повесть там или даже роман. Но это все было как-то неконкретно, неопределенно, в мечтах, на ходу. Да и занимают теперь меня совершенно другие проблемы, так сказать, совершенно личного характера, словом, не до фантазий, пусть даже творческих или околотворческих.
   Сегодня все же решился задать ему вопрос напрямую, мол «че те надо?». Начал мне он чего-то бормотать невнятное, а я минут через пять вскочил, свет зажег, тетрадку схватил и говорю, про себя, разумеется,- «Давай, парниша, сначала все, мне весь твой бред записать надо. Кто ты, откуда, как звать-величать, ну в общем, подробности, главное подробности». Так нет же. Пока он просто так прогуливался в голове, по краешку да в уголку, многозначительно помалкивал и поглядывал, то все казался действительно… как нечто и уникальное, одним словом – загадочное. А, как начал вещать…
   Ну, и что нового? Где оно? Ну, вырос в тайге… на заимке. Ну, шибко умный стал. Ну, белку там или соболя в глаз бил… Дальше-то что? Если в какой рассказец хочешь «поместиться», не возражаю. Сразу ему так и говорю - вот как со своими проблемами разделаюсь… в общем, когда-нибудь, если сподоблюсь, что само по себе еще весьма и весьма…
   А так… давай, придумывайся между делом… приходи, когда по утрам мозги за ночь «проветрены» и могут пока еще критически оценивать эту твою историю… с географией, насколько она может быть интересной… героической, романтической, сентиментальной или еще какой. Только далеко заглядывать не будем и ничего друг другу обещать тоже. Что из всего этого получится, никому не ведомо…
   Кое-как сделал почеркушки-заметочки­,­ да и отложил в сторонку, до лучших времен. А самому подумалось – «Вот ведь, прожил полжизни, можно сказать, столько лет рука тянулась к перу, и сам же ее порой, другой рукой отдергивал, «наступал на горло» - всегда находил дела более важные и необходимые. А главное, творческие. А то просто уходил в чтение хорошей литературы и мечтания. А теперь, вдруг, когда сам себя «загнал в угол»…
   А, получается-то, что лет десять последних ничего из теперешний «кумиров», и их... как там – «бестселлеров»… не читал. Ну, не совсем, «ничего», но спроси, кто сегодня, так сказать, «в фаворе литературы», долго буду делать «умный» вид, вспоминая непрочитанных, сегодняшних. И получается как в том анекдоте, в котором чукча не читатель, чукча писатель… однако. Мимо лотков со «чтивом» хожу, никаких волнений не испытываю, а на хорошую литературу, которой стало неожиданно много в последние годы губу не раскатываю, очень кусается. И когда из потребностей повседневных выбираешь самое необходимое и первоочередное, книги отодвигаются на самый краешек. И это очень печально.
   Только вот ситуация в жизни изменилась. И кроме всего прочего, произошло отлучение от каждодневного, вернее, каждовечернего «наркотика» – телевизора. В первые дни даже в этом плане «ломка» случилась. Но потом… вроде как после тяжелой болезни какой, первый раз на свежий воздух выбираешься. Да если еще повезет с погодой солнечной. Как в новый, ослепительный мир выходишь. И даже если проблем выше крыши, и жизнь совсем не мила, то и тогда, совершенно иное восприятие окружающего мира, неотягощенного вчерашним мусором из боевиков, триллеров, похожих один на другой, с бесконечной «мочиловкой», гонками со стрельбой и взрывами. Сериалов бесконечных, в конечном итоге, совершенно бессмысленных, как подглядывание в замочную скважину, когда вдруг, самого себя стыдиться начинаешь… будто забыл ширинку застегнуть и таким вот образом на улицу вылез. Нет, конечно, что-то необходимо смотреть, хотя бы прогноз погоды, чтобы знать. Чтобы знать, что вот сегодня в Мадриде плюс пятнадцать, и тебе, идущему против ветра со снегом должно быть немного теплее от сознания, что в Мадриде… И тут тебе сразу рядами всякие «испанские страсти» фантазируются, и начинаешь на ходу Гарсио Лорку натужно вспоминать… и «плач гитары», и Кордову, которая «хоронит»… и еще, и так далее. Приходишь домой, в «конуру» стало быть, теперешнюю, и начинаешь все это «вытряхивать из себя на бумагу, скажем, старую «Экстра М». Отделяешь от мусора редкие фразочки, менее затасканные и еще чистенькие, и складываешь в другой ящичек, а остальное в ведро мусорное. Глядишь, и вечер прошел, и ночь на дворе. И тогда, как пушкинский «Скупой» спускаешься… или поднимаешься до этого ящичка-сундучка…

   
   Раннее утро. Солнце из-за сопки только начинает выползать, по воде туман клочьями. Я в одних трусах и большой телогрейке внакид, стою у открытого трюма, мокрого сверху от утренней росы. По трубе, на конце которой брезентовый рукав, с веревкой к противоположному борту, течет в трюм зерно. Трюм огромный и, кажется, никогда не наполнится. Девка коротко стриженная, светленькая, в сапогах, тельняшке и телогрейке, тягает рукав за веревку из стороны в сторону и громко переговаривается с нашей Зинкой. Голоса их летят над водой и возвращаются эхом от того берега. Получается весело:
   - Когда обратно будешь?.. удешь…удешь… удишь…
   - Может через месяц!.. есяц… есяц…
   Мне надоедает смотреть, и я иду досыпать. «Кубрик» мой на самом носу. Три ступеньки по трапу вниз, дверка небольшая. Внутри небольшой топчан и два иллюминатора. На топчане большой овчинный тулуп – и матрац, и одеяло, свернутый рукав – подушка. Вода о борт звонко шлепает.
   К вечеру из Минусинска отваливаем. Я уже в рубке, рядом с дедом. По его команде дергаю за веревку – два коротких, один длинный гудок…
   Все, пошли. Самоходка «Россия» выбирает на середину реки. Идем на «малом», течение сильное, само несет.
   Команда: Дед – капитан, в своем неизменном, на все блестящие пуговки застегнутом кителе и фуражке с «крабом», моторист Олег и повариха Зинка, его жена, Федор – старший матрос, худющий и длинный. Зинка его зовет «Костыль». Я – юнга, а значит «впередсмотрящий» даже во сне, поскольку если на мель сядем, юнга обязан первым доложить об этом капитану. После Енисейска, Федор, властью данной ему адмиралом Енисейского флота, переводит меня в рулевые, но только в его вахту.
   Ящик из-под тушенки ставится у штурвала, я – на ящике. Федор на высоком пороге, подложив дощечку, сидит и дымит трубкой. И учит,
   - Где у тебя зенки, язви твою душу. Вынь из попки и поставь на место. Круто заложил, поглянь, где бакен, а где семафор, полборта влево, значит. Гляди внимательнее, видишь за поворотом дым лежа – теплоход «полным» прет, вправо прижмись… а теперь ровней держи, ядрена копоть, ровней, на бакен прешь… Ладно, твоя вахта закончилась, иди пописай, вижу, уже полчаса топчешься, и разведай у Зинаиды, как там чего… в животе бурчит…
   Дни и ночи светлые, не поймешь, когда спать, когда «вперед смотреть». Смотрю больше по сторонам. По берегам, обрывистым и скалистым, временами, очень редко появляются деревушки с плещущимися на мелководье пацанами, рыбаками на моторных лодках и бабами, стирающими белье с мостков…
   Енисей уже широко разливается. Федор совсем не смотрит, куда я правлю, надолго уходит на камбуз и болтает с Зинкой. Олег злится, и они переругиваются. Дед по большей части молчит, только иногда роняет с мостика, - «Спишу на берег, паразиты…» - Не со злобы, конечно, а чтобы знали…
   Зинка кормит меня постоянно, через каждый час сует чего-нибудь пожевать… Груди у нее огромные, а когда стоит рядом и сложит руки под грудью, совсем страшно становится, - «как же она такую тяжесть таскает, корова прямо…».
   Как в Дудинке разгружаемся - не помню, спал, наверное. Ящики какие-то в трюм погрузили и на «самом полном» вверх по реке пошли. Дед меня, своей властью, от вахты освободил. Федора долго урезонивал, стуча ему в грудь кулаком, а он его на целую голову выше – улыбается только и мне подмигивает…
   Ночью в Красноярске швартовались. Утром на землю сошел, качает, чуть с ног не валит. Дед за шкирку придерживает,
   – Ну, не морской волк еще… это ничего, вырастишь. А мне уже недолго осталось на «России» ходить… может… ну, да там видно будет… ежели конечно… таков вот сказ… и таков присказ…
   
   Зимнее утро. Темно еще. Нас будят, одевают, укутывают по самые глаза и выводят на улицу. Деревья, кусты, штакетники – все заледенело, и сверху пушистым инеем сверкает в лучах фонарей. Мамка с младшим на руках, я варежкой за пальто ее, другой рукой тяну брата за собой, как паровоз с вагонами, и пар изо рта, как дым. Ресницы и шаль под глазами мгновенно покрываются инеем, и становится почти не видно дороги.
   Ясли-сад недалеко. Нас быстро загоняют за дверь, обитую кожей с ватой, местами из дырок торчащую. Мы долго обметаем с валенок снег голиком. Потом помогаем друг другу рассупониться и побросать кое-как в кабинку одежку. На его кабинке картинка - два мухомора, на моей – волчонок смешной, с высунутым языком.
   Группа малышковая внизу, а я по лестнице ползу на второй этаж. Пахнет подгорелой манной кашей, хлоркой и еще чем-то непонятным – «докторским».
   Манная каша… как остров большой в тарелке. С краев подкапываю, делаю сначала маленькое море, потом оно становится все больше и больше, а остров все меньше и меньше, пока не тонет без следа. Какао залпом и играть… Воспиталка говорит
   - Дети, сегодня к нам придет дед Мороз из тайги и принесет подарки. Давайте готовиться к его приходу.
   В соседней комнате елка, но нас пока не пускают туда. На моей кроватке детсадовской и на других тоже - мешочки, пакеты, просто газетные свертки. Мы кидаемся к ним, и через десять минут я становлюсь плюшевым мишкой, коричнево-зеленоваты­м­ (мама из портьеры старой две ночи шила). А вокруг всякие снежинки, зайчики, петушки и всякое такое. Почти никого не узнаю.
   Елка большая, прямо до потолка, с лампочками настоящими, бумажными гирляндами и шариками. Дед Мороз страшный, орет басом и все чего-то требует – то станцуй ему, то спой, то попрыгай. «Не хочу я прыгать, не хочу и все тут. Вот сел и буду сидеть, а вы прыгайте сколько хотите…». Только белку за хвост дернул, – оторвал. Галька Генова в слезы и пятерней мне по лицу. Царапины через все лицо, кровь. Я тоже реву. А тут дед Мороз подарки стал раздавать, всем по кулечку - сразу слезы высохли, конечно, фантики по полу зашуршали, кожура от мандаринов. Я кулек зажал, даже не открыл – «Домой понесу, семья-то большая, со всеми поделюсь».
   Дома три подарка в кучу и дележ по справедливости, - «Это маме, это папе, это Павлику, он маленький еще, ему побольше, брату тоже, себе... ну, что останется». Остается мало, немного обидно, но стараюсь виду не показать. Мама с папой «съели» свои подарки (я же знаю, что понарошку), и нам же снова поделили. Мне самая большая шоколадка с «Иваном царевичем на сером волке». Братишки посматривают – приходиться им отламывать – «Нате, жрите… я все-таки старший».
   
   Сон. Стук в окно. Выглядываю, у подъезда в шубке своей стоит, с сумкой большой. Рядом собака белая – бультерьер. Мне на дверь показывает, открой мол… и ясно так вижу. Проснулся. Три часа ночи. Привиделось. Лежу и неспокойно так на душе. Дед за стеной не спит и, через каждые пять минут, - Козлы… чтоб духу не было, провонял… и в таком духе.
   Опять в пустоте завис, аж сердце где-то в горле стукает. Все, завтра любую работу возьму, даже уже сегодня. Иначе можно вполне свободно свихнуться. А тут и Ядва подсел на кровать.
   - Ну и чего, чего с ума сходишь? Все до безобразия просто…
   - Отвали, без тебя тошно.
   - Ага, щас-с! Тебя на землю попытались спустить, а ты все перышками машешь. Фантазиями всякими эротическими маешься, в гении пролезть пытаешься – романчики пописываешь…
   - Не твое, собачье дело, отстань, спать хочу!
   - Ага, достал-таки? Чернильниц под рукой вроде бы нет, да и не черт я, поди. А уж ты-то, совсем не Карамазов. И не собаки мы дворовые - волки… вернее, ты волк, а я вроде тени при тебе состою, и надо сказать, меня это вполне устраивает.
   - Ну, вижу, помнишь… ну, и все… не трогай, может, напишется…
   - А ты больше сомневайся - «вот тогда, может чего, и это самое, как там… через горнило сомнений», а?.. А чего приходила? Почему не открыл?
   - Сон все это, просто сон. Четвертый этаж, как же?
   - Не, брат, не скажи, сон – это такое… «нельзя чтоб и в бреду не оставалось смысла».
   - Все, не умничай. Спать надо.
   - А ты поспи, поспи. Утречком загляну. А, то ведь знаешь, я больше на ходу, аль на бегу с тобой. Чтобы смысла больше было. Все. Ночуй…
   Господи! Господи, Боже мой! Что ж я, в самом деле. Она с утра до вечера пашет, как проклятая, а ты, дурак старый, в «страстишки» свои заигрываешься. Мерзость-то, какая. Если ты мужик, так содержи дом как следует, чтобы не нужно было думать о куске хлеба.
   Такова наша жизнь – мы надеемся и никогда не достигаем цели. Зачем? У тебя если все есть, вот тогда и вещай, - « не хлебом единым»... Конечно, не только хлебом, а как этого самого хлеба нет, тогда как?..
   Паразит, и есть паразит по полной программе. И загнали тебя в этот «угол», потому что большего пока не достоин, и сопи себе в две дырочки, и не дергайся. Работай, работай, работай. Да не копейки какие, а нормально в дом приноси. И внутренний покой…
   «Чем меньше вложено страсти в работу, тем лучше она делается. Давая полную свободу чувствам, тем самым растрачиваем много энергии, расшатываем нервы, беспокоим душу понапрасну и становимся малопроизводительным­и.­ Энергию, долженствующую проявиться в творчестве, бесполезно растрачиваем на одни ощущения. Только дух спокойный, прощающий и постоянно поддерживаемый в равновесии, способен к наиболее разностороннему труду». Вот, великое слово сказал. А все изыскания в потемках своей души, откладывай на ночь, и уж тогда резвись, если захочется. А пока спи… все, спи!

   
   За первой партой. Чистописание. Третий или четвертый день пишем ручками со стальными перьями. Чернильница «непроливашка» одна на двоих на парте. Пальцы все в чернилах. Обычно рядом сидит Галька Генова, (которой «хвост» оторвал), но сегодня Юрка. Он быстренько написал свои крючочки в прописях и теперь пыхтит у меня под ухом и толкает под руку. Толчок – клякса… толчок – клякса! У меня на глаза наворачиваются слезы. Толчок – капля чернил с перышка соскальзывает на тетрадку и медленно сползает по листу. Я разворачиваюсь, и изо всех сил втыкаю ручку ему в живот…
   Что было дальше – не помню. Отец дома выпорол офицерским. С Юркой потом долго дружили…
   
   «Продленка». За окнами темно. В классе несколько девочек и я за отдельной партой. Вышиваю крестиком… болгарским, на пяльцах. Узор для русской рубашки.
   Впереди, сидит и тоже вышивает, Галька. У нее нет наперстка, все время колет пальцы, ойкает и встряхивает жиденькими косичками. И всякий раз, я поднимаю голову и смотрю на нее.
   Косички с бантиками, один развязался, а на другом чернильное пятно. Смотрю на это пятно, и почему-то становится очень грустно и хочется писать. Но я терплю, потому что училка читает про Тимура…
   
   Красноярск. Лето. С мамой идем на барахолку. По дороге я думаю, что это огромная куча вещей разных и все, кому что надо, выбирают.
   На самом деле оказывается, что это ничем не огороженная, огромная площадь,. Много народу, все ходят и что-то предлагают, и никто ничего не покупает. Очень нравится услышанное слово «креп-жоржет». Думаю, что это большой конь-качалка.
   Мама крепко прижимает к груди ридикюль – сумка такая, но я знаю, что там пусто – деньги у меня в кармане на трусах.
   Фотографируемся и через час, или сколько там, получаем фотографии. Я хочу сфотографироваться на коне с саблей, но моя голова в дырке никак не достает до папахи.
   Цыганка старая и очень страшная и грязная говорит маме,
   - Позолоти, молодая, скажу, кем сынок-красавец станет. Я сам знаю, что буду моряком и золотить не надо. Цыганка долго что-то рассказывает маме на ухо. Все деньги из моих трусов отдаются цыганке. Мама очень довольна, и всю дорогу домой улыбается.
   Папа ругается, стучит по столу кулаком. Вся посуда подпрыгивает и бренчит. Я тоже стучу, но у меня не бренчит.
   
   Будь свободен! Будь как степной волк свободен и одинок. Не надейся ни на что, и ни на кого. Если оглянуться назад, можно увидеть краешком глаза, что всегда напрасно искал помощи от других. Каждый раз, когда приходила спасительная помощь, она приходила изнутри самого тебя, из твоего внутреннего мира, всегда получал только плоды того, что сам себе и приготовил, хотя и надеялся всегда на помощь со стороны…Ты степной волк и ты свободен!..
   
   Принимают в пионеры. Стоим длинной шеренгой в школьном коридоре. Напротив тоже шеренга старших с нашими галстуками.
   Знамя вносят. От горнов и барабанов подрагивают стекла в окнах, а у меня начинает подергиваться и дрожать одна нога. Говорят какие-то красивые слова, а я смотрю на длинную, выше меня на две головы, наверно, девчонку, которая будет мне вязать галстук. Светлые волосы мелкими кудряшками, и почему-то очень черные брови. Она этими бровями попеременно двигает, подмигивает и улыбается, и кроме нее, я уже ничего не вижу и не слышу. Вот она подходит ко мне, опускается на одно колено, и…
   Изо рта у нее пахнет чесноком или еще чем… Я отворачиваюсь и стараюсь не дышать, но все равно тошнота поднимается. А еще у нее очень грязные ногти.
   Все, весь праздник испорчен, дальше все становится неинтересно…
   
   Две очень старые фотографии, местами зелеными пятнами. Я не помню себя на них, решительно не помню. Не помню – что, где, когда, с кем. Ничего. Ну не может этого быть, так не должно быть. Ведь что-то же было. Хожу по комнате и стучу себя кулаком по лбу. Ну, как же? Это же мой «кусочек»! Наконец «выплывает» медленно – Кузнецов… «Сомбреро»… рапиры учебные с шариками на концах… Дом пионеров. И все. Решительно!..
   Из сна повторяющегося. Костюмерная, несколько рядов, плотно, один к одному, костюмов театральных, разных. Чтобы пройти на сцену, надо непременно пройти через костюмерную без окон и, по пожарной лестнице подняться за кулисы. Никогда не удается подняться до конца этой лестницы.
   Сон помню, все остальное нет. И уже, наверное, никогда не вспомню. И, почему-то припомнил «Город» Бергмана, который не поставил, когда мог, а теперь уже не поставлю никогда, и… завыл…

   
   Весна. Прихожу из школы домой. Ключ на месте, значит никого нет. Вхожу и ничего не понимаю – пусто. То есть совсем пусто в квартире, только на месте шифоньера, сундука - прямоугольники пыли, и колыбелька в коридоре под потолком.
   В кухне, на плите - сломанная деревянная ложка – мы играли и сломали и, чтобы нас не ругали, забросили на полку кухонную, самодельную с занавесочкой. На месте полки тоже пятно светлее стен. Становится страшно.
   Стою посреди пустой кухни, тупо уставясь на одинокое суковатое полено возле плиты лежащее. Дверь открывается, входит дядя Боря, сосед сверху.
   - Хе-хе, не обкакался? Ну что, брат, теперь у меня жить будешь, вместо сына, понял? Пойдешь ко мне? - Глаза у меня мокреют, молча хватаю полено…
   Хорош, пацан! Пошутил я, пошутил. Поздравляю, переехали твои, квартиру получили, вот адрес, топай. Не сердись, не хотел я… скоро и мы… сорвемся, - и уже в дверях, - Хорошая у вас семья, дружная. Ладно, мне пока моего обалдуя-двоешника хватит. Беги.
   
   Пионерлагерь «Дружба» в сосновом лесу на берегу Енисея. Я иду с девочкой, рука в руке, ладошки потные. Завтра все уедем по домам, поэтому многие так ходят… Она повыше меня, носом я упираюсь в ее плечо… но это ничего не значит, потому что я ее бесконечно люблю и завтра умру, так я решил…
   Садимся на берегу высоком, на скамеечку. Я только смотрю на ее профиль на фоне уже розового заката. Красивее ничего не видел - как в кино. Ужасно хочется ее поцеловать. Она какие-то стихи читает, говорит какую-то ерунду. А я ее хочу поцеловать, потому что у нее очень длинная и толстая коса, русая и под белой кофточкой, уже намечается. Ну, еще, кажется, немного и…
   Вдруг радио лагерное начинает играть марш, а это значит, что нас построят и поведут на прощальный костер…
   А дальше ничего не будет. Через три месяца приходит из Ангарска письмо от нее, глупое какое-то. И ни слова о дружбе там, или еще чего… о какой-то подружке, и о козе.
   Вспоминаю о ней, когда тайком от родителей, под одеялом ночью читаю из «Библиотеки сибирского романа» «Угрюм-река». Ее тоже звали Анфиса… Анфиса.
   
   Тайга. Вечереет. Я сижу в небольшом ущелье, рядом ручеек журчит, чуть выше, на полянке, костерок потрескивает – отец готовит рябчиков в глине. Камни еще теплые, и вода чистая такая, бежит по разноцветным камушкам. Поворачиваюсь. На другом склоне ущелья и чуть ниже, стоит волк и смотрит на меня. Я замираю, но страха нет, не успевает появиться страх. Долго смотрим друг на друга неподвижно, только над глазом бугорок у волка подрагивает. Слышу, сзади отец «переламывает» двустволку.
   Волк медленно отступает задом, потом поворачивается и уходит. Из темноты дальней ели сверкает глаз волчий – желтый. Моргает раз, другой… и все.
   Отец подходит
   - Не бойся, пусть он тебя боится. У него тоже кровь красная. («Мы с тобой одной крови, ты и я»… Это уже гораздо позднее).
   Только оттуда, я – волк…
   
   Бегаю вокруг стола с воплями, - «Папочка, не буду… папочка, не буду!» – Отец за мной с офицерским ремнем – два-три раза «достает». Больно и обидно. Мама в дверях стоит, закусив губу. Братья на кровати прыгают, хохочут и орут, - «Врунишка, врунишка!» - Отец выдыхается и уходит в свою комнату. Мама ставит меня в угол за дверью, и тоже уходит. Братья начинают возиться, и во что-то играть – мне из-за двери не видно…
   За дверью в углу одиноко и тоскливо. Колупаю обои и прислушиваюсь к тому, что делается в соседней комнате. Отец чего-то бурчит, а мать слышно.
   - Ну, чего ты разошелся? Фантазии это не вранье. Нет, ты не понимаешь… да, растет, читает много, до твоих книг добрался… может рано, а может… Да ты в его возрасте еще и двух книжек не прочел… Ага, скажи еще, на газетах писали… Перемешалось – где книжка, где правда… Он же для нас сочиняет…
   Приходит мама, дверь закрывает, чтобы меня видеть.
   - Осознал? – киваю, - Иди, у отца проси прощения…
   Иду, долго стою в дверях и молчу, потом выдавливаю из себя
   - Папа, прости, я больше не буду…
   - Чего не будешь? Не будешь-то чего? – сам на диване сидит, газету «читает», угол газеты подрагивает…
   - Ну… это… врать не буду – в животе тоскливо, в горле ком… вдруг говорю
   - Ну, я же его видел. Я же с ним разговаривал… Он мне лапой пуговицу оборвал…
   Газета взрывается и медленно летит по комнате… Отец долго молчит, чешет затылок…
   - Фонарик мой где?
   - У меня под матрасом…
   - Значит так… ночью читать, иди в ванную или на кухню. Под одеялом не читать – глаза испортишь. Книги на верхней полке не брать, рано еще. Вольно. Свободен.
   
   Три часа ночи. Чего вскочил?.. Фонарь в окно, и Ядва тут же. Заботливый - кружку молока принес. Из холодильника.
   - Ну и чего?.. Да, не трясись, вон, мотор у самого горла тукает. Раньше бегали, и ничего… стареешь, брат. - Пью молоко, тупо в пол уставился. И что-то мерзкое, мрачное от пупка поднимается, обволакивает. Спокойно. Это ревность тебя душит. Готовит самые последние, распаскудные слова наружу сфонтанировать. Дыши глубже, молоко допивай и...
   - Понимаешь…
   - А тут и понимать нечего. А ты что хотел вчера? Вот, в слезах кинется тебе на шею. Ну, а дальше-то что?
   - Я хочу понять…
   - Ну, валяй, слушаю я, слушаю. Сорок лет с тобой прыгаю, а ты все как пацан с грязной попкой…
   - Да пойми же, может это любовь таким вот образом проявляется.
   - Ну, ты загнул. Правда и похлеще бывало. Я тут надысь, в твои «обрывочки» заглянул… ничего пока. Только где же у тебя… с грязнотцой-то, да с похотью, да с похабщиной. Ведь это-то было же, было. Или у тебя ностальгия только – вспоминаешь, как у камина хорошо сидел, а как дрова рубил для камина тупым топором на морозе, не помнишь?
   - Не дошел еще…
   - Да наплюй ты на хронологию, и так уже прыгаешь… Э, да ты, небось, все это для прочтения постороннего, бумагу мараешь? Не ожидал…
   - Да, ладно тебе. Мало ли мы костерков устраивали. Тетрадку допишем, а там…
   - А про ревность твою жгучую, я тебе вот что скажу. Не надо, чтобы по твоему следу бежали, клочья пота с твоих с боков слизывали – надо, чтобы своей дорогой, и, само собой, в поле видимости и… досягаемости.
   - Красиво ляпнул. Иногда и ты ничего…
   - Да ладно, дарю. Вот только луна выйдет – побегаем еще. Да, рогатку хорошую сделай, и по фонарику, а?.. Допил молоко? Губами пошлепай и на бочок.

   
   Поднимаюсь по широким ступеням, где за колоннами большие двери. ДК. Но еще и музыкально-драматиче­ский­ театр имени К. С. Станиславского. В вестибюле меня уже ждет очень крупный мужчина с бабочкой на шее. С седой гривой
   - Здравствуй, Ванюша. Меня зовут Владимир Эммануилович, я главный режиссер театра (У Эммануилов обязательно должна быть седая грива и бабочка).
   Раздеваюсь в гардеробе. Он берет меня за руку, и мы идем. На ходу мне рассказывает, рассказывает… как, что в театре называется, для чего служит и как ко всему этому относиться…
   Поднимаемся куда-то на третий этаж. Входим в зал с зеркалами, скамейками и еще какой-то старой мебелью. Народу много. Когда мы входим. Все встают.
   - Господа, артисты! Представляю вам нового члена нашей труппы… Прошу любить и жаловать. Продолжайте работать. – Уходит. Мне дают несколько отпечатанных листочков,
   - Ты теперь Антон. Учи. Все, продолжаем репетицию.
   Минут через двадцать
   - Ну, как?
   - Я выучил.
   - Ну да? Сейчас проверим. Скамейку сюда. Этот дядя – Сергей. Подходишь сзади. Правее, еще правее. Так. Говори.
   Домой иду медленно, «степенно и важно». По дороге захожу в библиотеку
   - Что-нибудь Константина Сергеевича Станиславского - библиотекарша удивленно наклоняет голову и смотрит поверх очков,
   - Тебе, какой том?
   - А сколько их?
   - Восемь - «ни фига себе» - думаю.
   - Ну, это... пока первый. - Читаю - «Моя жизнь в искусстве»…
   Возле дома поскользнулся, упал, томик в сугроб, вся «степенность» улетучилась. Книгу сушил над плитой.
   А. Арбузов «Иркутская история».
   
   … После сцены свадьбы занавес закрывается. Выбегаю и со стола хватаю кусочек хлеба. Вкуснее хлеб был только в детстве, когда отец приходил с охоты и раздавал нам по замерзшему сухарику – «от белочки».
   «Ты устала, Валюша, усни» - Сергей берет Валентину на руки и укладывает на очень большую белую кровать. Позади, на горизонте, появляется бездонное звездное небо. Звучит вступление к песне «Широка страна моя родная». Кровать тихо «уезжает в небо». Занавес. Смотрю это каждый раз из оркестровой ямы, и каждый раз почему-то плачу, от радости, что ли… а вроде уже не маленький.
   
   Что-то черное, плотное, резиновое наваливается, сдавливает грудь, душит. Просыпаюсь. Живот болит. Бегу в туалет. Не гнется совсем… пытаясь согнуть, наклоняюсь. Судорогой пронзает всего от пяток до макушки. Взрыв с искрами из глаз! По стене стекает что-то. В липком поту долго сижу на унитазе…
   Утром на кухне слышу матери отец громко,
   - Ну вот. Еще один мужик в доме появился. - И что-то еще, но тихо. Мать ему по спине ладонью, звонко так. Заржал как конь, и по коридору «проскакал» в комнату. Братишки с кроватей попрыгали, побежали босиком за ним. Шум. Возня.
   Клубочком свернулся с головой под одеялом. Стыдно. Непонятно, может болезнь какая? Противно и гадко.
   
   
   Воскресенье. Часы в углу начинают сипеть и кряхтеть. Потом как кузнец с молотом, хакнет – ударит… хакнет – ударит… и так семь раз. Рано еще, и в школу не идти. Лезу под подушку, достаю книжку и утыкаюсь в нее. Братья просыпаются, ворочаются, сперва шепотом, потом громче. Подушки полетели, шум, смех…
   Стук в стену
   - Ироды, поспать дайте! Про себя думаю, - «ага, поспать, как же» - Прислушиваюсь. За моей как раз стеной начинается, сначала равномерное поскрипывание пружин кровати, потом толчки самой кровати об стену. Горло пересыхает, строчки в книге налезают друг на друга.
   Протягиваю руку и включаю радиоприемник. Погромче. В приемнике,
   - Ту-ту-ту-ту ту-ту… Дорогие ребята, вы слушаете воскресный выпуск городской передачи «Пионерская зорька». Сегодня в выпуске… - Братья начинают хихикать, перемигиваться и крутить пальцами у лба, мол, «старший брат - придурок, в приемник залез»… Да все они понимают, прикидываются просто. Вообще я их люблю, всегда прощаю.
   Ну, голос звонкий, (недолго осталось), в пионерских лагерях всегда председатель дружины, - «Рапорт сдан, рапорт принят». – И в день пионерии тоже, впереди всех на параде, с четырьмя нашивками на рукаве. И тоже, - «Рапорт сдан, рапорт принят». Фотографии огромные в витринах магазина, что возле театра. «Антон» – Ваня … Хожу дворами, чтобы меньше… ну, меньше… не хочу…
   
   Полеты во сне. Повторяются в двух вариантах:
   Убегаю от кого-то или чего-то. Когда от бега уже задыхаюсь, с огромным усилием делаю очень широкий шаг, потом шире, еще… лечу, лечу непонятно куда. Впереди стена сплошная. Как мат в физкультурном зале… не могу остановиться, всем телом врезаюсь в эту стену, и начинаю в нее проваливаться. Просыпаюсь в поту, на животе липко, но уже не пугает…
   Большой зал, огромная люстра над головой, много народа. Кому-то говорю, лица никогда не вижу.
   - Ну это же так просто, понимаешь, ну смотри, это просто. - Вытягиваюсь в струнку и начинаю подниматься… выше… выше… хрусталиками люстры играю, позваниваю, облетаю вокруг нее. Легко, радостно. Просыпаюсь в состоянии влюбленности, наполняющей до краев нежности, от которой хочется плакать. И предощущения какого-то большого счастья…
   
   Книги, книги, книги. Уж, не знаю, что обо мне думает Надежда Ивановна – библиотекарь. На неделю две-три книги. Причем, одновременно могут быть «про войну и шпионов или разведчиков», что-нибудь про театр (восемь томов К.С. уже прочитаны и на себя «примерены»), и Мопассан или Флобер.
   В голове хаос, фантазии – все переплетено, и все каким-то непостижимым образом соединяется в одно целое и неделимое, все становится моим собственным миром, в который все больше и больше погружаюсь…
   
   Друг и одноклассник Колька. Живет недалеко, через три дома на четвертом этаже. Собирает детекторные приемники, возится с транзисторами. Я в этом ни черта не понимаю. Еще занимается спортивной гимнастикой.
   И Вовка из соседнего класса. Толстячок такой маленький. У него есть карты с фотографиями голых женщин.
   Идем на день рождения к Колькиным соседкам по площадке. Близняшки и еще сестра, на год постарше. Торт, одна бутылка «Алиготе». Родители девчонок уходят. Танцы под пластинки на «Урале». Выключаем свет, фонарь с улицы бьет только в потолок…
   С каждым танцем все теснее прижимаемся, топчемся на месте. Вовка со старшей уже в прихожей, где совсем темно, возится.
   Сначала робко касаюсь губами шеи. Ничего, по морде не получил. Потом где-то под ухом, щека, вот и губы… зубы о зубы стукаются, руки по попке елозят. Застыли - Колька пластинку меняет. Все повторяется сначала, кажется, плавки вот-вот порвутся…
   Но дальше дело не идет. Звонок в дверь, родители, свет включается. Все.
   У Кольки дома. Колька,
   - Я добрался уже, поняли?.. Эх, еще бы часок!..
   Вовка сопит и ничего не говорит. Я весь измочаленный и опустошенный, сам себе противен.
   
   Деньги получил. Заработал за спектакли. Иду – душа поет. Целых двадцать восемь рублей и еще сорок копеек. В магазины все подряд захожу, смотрю на что потратить. В итоге, домой приношу, как папка, все до мелочи на стол, вот, мол, в семейный котел. Мама плачет, нос сразу красный. Отец хмыкает, нос теребит и глазами часто моргает.
   Вечером бокал шампанского, голова по кругу, ничего не соображаю, только про себя бубню, укладываясь спать, - «Ну и ладно. Ну и хорошо. Вот и я тоже»…
   
   Репетиция. До меня не скоро. Сижу на первом ряду балкона в темноте, смотрю… Актриса Любка, подсаживается рядом. Она старая, думаю двадцать два года уже есть. Только что на сцене ее видел, а вот она уже рядом… Юбка короткая, до середины бедра, сильно пудрой пахнет. Долго смотрю на колено ее, такое… такое… а она на меня сбоку смотрит, откинулась в кресле. Замер, аж в носу щекочет…
   Вдруг, руку мою берет, медленно так, и кладет на свое бедро, повыше, а другим бедром сверху зажимает. Разворачивается ко мне, грудью к креслу прижимает, целует куда-то в шею, сзади, а рукой в штаны. Долго пробирается, путаясь в белье нижнем… Только добралась. Коснулась только, а я... я уже все!
   Отшатнулась, руку выпростала и о штаны мои вытерла, шепнула,
   - Гаденыш ты еще, понял - и ушла…
   Действительно гадко…
   
   «Барабанщица». Бой воздушный. Занавес. Стою высоко, на лестнице «в никуда». В бинокль смотрю.
   - Видал как наши юнкерсов гоняли? Эх-х, ястребочки!..
   Руки растопырил, «полетел»,
   - Вз-з-з-з-з… та-та-та-та!… У-у-у-у-у…
   «Подбитый лечу» с лестницы кубарем, «врезаюсь в землю», одна нога к небу в ботинке солдатском, на три размера больше. Пауза. Жду. Все в порядке – аплодисменты. Ха, сам придумал! Встаю, нахожу окурок, закуриваю. Это режиссер попросил. (После этого стал курить по-настоящему). Что-то там вещать начинаю… Артист.
   На одном спектакле выбегаю с гранатой и ору,
   - Получай, овчарка немецкая! – «Гранату» у меня не перехватили - улетела в оркестровку. Убегая, воплю сквозь слезы
   - Я еще одну найду! Взорву!!!
   Это уже импровизация.
   
   
    «О театре и не только…»
   
   Это что-то новенькое. Ну ладно там, поздним вечером или даже ночью, когда после бесконечного дня «бубнения» себе под нос, когда шляешься черте где, и шкура уже вся «ободрана». И радуешься внутри подленько этой ободранности, что вот, любого прикосновения достаточно чтобы взорваться от боли потоком фраз и междометий отчаянных и, как самому кажется, искренних.
   Но что бы так вот, пока еще не рассвело даже… вскакивать, бежать облегчить (или «облегчать»?) сначала тело, потом хвататься за ручку ( понятно, что не дверную), чтобы облегчить… (Все-таки, «облегчить»), такого еще не было. Это уж второй раз.
   И опять этот мальчишка какие-то права начинает качать. До него ли? Мне с собой разобраться надо, понять, что к чему. Покопаться в воспоминаниях, чтобы, в конце концов, поставить диагноз.
   А может, это как раз диагноз и есть? Считай тридцать лет подряд, с небольшими перерывчиками, жил и существовал одним Театром. Внутри него и сбоку, но все равно, впритирочку. Ориентиры направлены были в одну сторону. И день за днем, и год за годом, потому как это было… как образ мысли, что ли, смысл существования, бытия. С любовями и страданиями к ролькам своим. Детишкам, поставленных и не поставленных, а только задуманных, спектаклей. С ревностью восторженно-жгучей к «товарищам в искусстве дивном».
   А потом. Потом эти, почти десять лет провала и молчания, почти десять лет безмолвного падения. Нет, не то… почти десять лет элементарной борьбы за выживание в стремительных завихрениях перемен. (Во, как загнул… может, вычеркнуть?) Все-таки, не падения. Падение предполагает нечто, пролетающее мимо, скольжение мимо чего-то, мимо той же жизни. Нет, тут не падение. Здесь аккумуляция, накопление впечатлений, ощущений, невнятных и несвязных бормотаний от тех перемен, что пришли на смену, так называемому «застою», в котором все было понятно и ясно… и «звезда сияла впереди».
   За это же самое время, смутно подозреваю, ничего путного и не могло произойти ни у кого… ну, разве что, у самых-самых, способных топать чуть впереди этих самых, черт бы их побрал, перемен, или и самых наглых, которым все «божья роса».
   «Перемен» ждали, жаждали, готовились трепетно. Вот-вот и наступит, и даст сил, и будет всплеск и будет творческий взрыв. Ждали этого взрыва творчества, ждали как наркотика в гомеопатических дозах, как допинга.
   Ну и получили! А кто говорил, что будет иначе? Кто говорил, что это может быть по-другому, без мотаний из стороны в сторону, без экономических провалов, без резкого выпячивания китча и эрзацкультуры. Без всей этой блевотины, что приходит на смену хмельному восторженному перепою. Но может быть и хватит уже блевать? Может пора перейти на рассол или… очень осторожно совсем немного пива. Именно осторожно, чтобы опять не понесло в другой восторженный запой сознания от свободы, почему-то только у нас в стране, понимаемой как вседозволенность.
   Ситуация изменилась. И можно все заново, с чистого листа. И Его Величество Театр маячит впереди, со своей самой нереальной реальностью, рождения каждый день и умирания каждый вечер. И после спектакля очередного, в котором, казалось, сгорал, хождение еще несколько часов босыми ногами по тлеющим еще уголькам, и иногда запах паленой кожи.
   Но эти десять лет прошли, условия игры в Театр поменялись так разительно. Рождается совершенно новый Театр. И молодые «гончии» рвутся на простор и, самое главное - получается. Многое получается, хотя и много мусора и пены. Они в другом времени, в другой стране, но это их время и их страна. Ну и славно.
   А нам, «старичкам», нам еще надо связать, соединить, распутать узелки на законсервированной памяти и может быть тогда, еще когда-нибудь, и, наверняка «вдруг», родится этот симбиоз двух пространств, слияние двух незаконченностей и тогда…
   Все. Заврался. И тогда… никто не может знать, что тогда. Ну, и нечего фантазировать, все равно все будет не так. Надо просто жить.
   Однажды, как всегда неожиданно, именно «вдруг», обнаруживаешь, что живешь в совершенно ином мире, ином пространстве. И все накопленное за годы, уже не может вот так спокойненько лежать в тюках, мешках, коробках и шкатулочках. В до краев переполненной кладовочке - стены от такого груза развалятся и тогда уж точно «крыша поедет». (Тоже, кстати, фразочка, появившаяся, в последние годы, наверное, связанная с массовым подобным явлением). Так что надо искать ключи, заливать машинное масло в ржавые замки и открывать настежь дверцы. Закон диалектики перехода количества в это самое... похоже, никто не собирался отменять. И здесь у каждого по-своему.
   И если ты оказался… на обочине. Ну, и не лезь, ищи свою дорогу, свою колею, пусть разбитую и раздолбанную, но для тебя новую и незнакомую…
   Ну, и что мне с тобой, Илья, делать прикажешь? Уже и имя у тебя появилось. Предлагаешь создать твой мир, в котором, тоже фантазия и, в конечном счете, обман? Ну, почему же?.. Если этот мир создается из тебя же, и ты через этот мир пытаешься себя же самого и осмыслить, осознать? Может быть, это и есть уже – поступок, действие?..

   
   Гагарин полетел. Юрий! Какие уроки!? На улицу высыпали все, народу как на празднике. Орут все, смеются, ребятишки прыгают…
   А мне грустно – только что пару схватил по алгебре. Опять с дневником «химичить» надо. Со стороны смотрю на веселье. Тепло по-весеннему, пальто распахнуто, шапка в кармане. Тротуары уже сухие, солнце жварит.
   Девчонка подходит, лицо в веснушках. Губа нижняя прикушена, глаза озорные… Стоит, смотрит в упор. Я ей, - «Тебе чего?..» - А она, - «А вот!..». Берет меня за уши и целует в губы прямо… Ухо одно сзади ободрала, ногтями что ли… Покраснела, как рак вареный. Засмеялась и убежала к подружкам…
   А я как дурак стою и «фигею» потихоньку. Потом пошел поодаль за ними. Может, целый час бродил. Она нет-нет и обернется, ищет меня в толпе глазами. До парка дошли. Подружки куда-то по Парковой почапали, а она постояла, обернулась и ко мне подходит,
   - Ты не думай чего, это я на спор… на мороженое. Лена.
   Вот и любовь с первого взгляда…
   
   Ленка учится в 98-й школе. Это на другом конце города. От моего же дома недалеко, парк. Надо только пройти через двор, перейти улицу, протиснуться между прутьями решетки ограды и уже в парке.
   Весна поздняя. В парке озеро очень большое, кое-где еще рыхлые льдины плавают. А на высоком берегу стоит беседка-ротонда.
   Готовимся к экзаменам за седьмой класс. Ленка усиленно пытается что-то зубрить, а я просто валяю дурака. Мы «дружим», и поэтому я могу - открыто положить ей желтый одуванчик в учебник или начать вслух «сочинять» стихи. Собственно стихи уже написаны в прошлом веке Тютчевым или Фетом, но Ленка-то этого не знает. Я долго и мучительно их «сочиняю», рифмы нахожу, потом посвящаю ей, но записывать не даю, «забываю» их снова. Лена злится и снова утыкается в учебник.
   Я делаю вид, что тоже читаю, а сам смотрю на ее ухо. Смотрю долго, пока не начинает щипать в носу. Потом спускаюсь к воде, рву одуванчики и их «молочком» пишу на руке своей «Л» и обвожу сердечком. Потом посыпаю сухой землей и через минуту стряхиваю. Остается след. Ленка подходит и садится рядом, и как будто ей уже сто лет, вздыхает, гладит меня по голове и говорит ласково
   - Дурачок ты все-таки, хотя и бываешь умным… иногда.
   Потом я ее долго провожаю до дома и все чего-то жду. Но всю дорогу она молчит, я тоже. Возле ее дома она говорит «пока» и убегает…
   По-моему, тогда и появился Ядва, только называл я его по-другому…
   
   Ну что же мне так паскудно? «Лекции» какие-то вспоминаю, «обрывки» из памяти достаю и бумаге доверяю. Но почему же так все плохо? Работа не в радость. Делаю вид, что нравится, часы высиживаю, какие-то дельные слова говорю. Не то, не то… «Отец убит, и мать осквернена. Валяться в сале, утопать в испарине порока. С убийцей и скотом. С петрушкой в королях, с карманником на троне. Ну и делец я, нечего сказать. Проснись, мой мозг!»…
   - Ну, ты даешь! До Гамлета договорился. Пора лечить.
   - А вот сейчас-то ты мне ни к чему
   - Брешешь, сукин сын, как всегда. Ничего, я за сорок лет к этому привык… Значит так, была она с дочкой…
   - Стоп, стоп, стоп, стоп… Молчи!
    - Да молчу я, молчу. Все правильно делал… и говорил. Про весну, про какую-нибудь дуру молоденькую… про локти, которые не очень подвержены самоукусам. Заронил. Поздравляю. И про «приживальщика» хорошо… вот и часики свои забыла.
   - Ты меня еще в фетишизме, ко всему прочему.
   - А что, хорошие часики… Кто покупал, помнишь?
   - Ты думаешь, я?
   - А то!.. Впрочем, ладно. Слушай, давай в субботу побегаем, а? Что-то залежался я.
   - Не знаю. Может быть…
   - Я тебе хочу напомнить, что в той ротонде… ну тогда… на перилах и на столбиках… рисунки всякие были, почти как пособие к действию. А на скамейке… там сучок был выпавший, а в дырочке от него, презерватив висел. И мыслей по этому поводу у тебя не было?
   - Не было.
   - А ты вспомни.
   - Не было, не было! Я ушко Ленкино помню, на солнце почти прозрачное с пушком…
   - А я что говорю. Все. Выдохся ты, я смотрю. Бегать надо. К субботе луна выйдет полная, ну и… а до субботы ты еще про «лунные бега», которые у тебя были раньше, чем у Айтматова и Гессе. И помни, – мы с тобой еще свой круг не завершили, береги сердечко, смотрю, в последнее время пошаливать начало, и за ушами седина появилась. Мы еще побегаем, а?..
   
   Днем волк лежит в заросшем репьем бурьяне или в овраге, куда ветер наносит снег пополам с песком. Передние лапы всегда вытянуты вперед, морда лежит в лапах. Глаза закрыты, только надбровья слегка подергиваются, только уши торчком – слушают разные реальности, происходящего рядом, и подальше, и совсем далеко, за горизонтом. Эти реальности осколками снов оседают в его голове и изредка крупной дрожью проносятся от морды до хвоста… Разговоры, лица, запахи и дальние звуки, когда-то слышанные, сливаются в спирали, вспыхивают неожиданными звездами и постепенно угасают, чтобы смениться другими словами и лицами. Солнце заливает кровью глаза, жесткий снег засыпает. И приходится тогда нос прятать между лап, и стараться совсем уж ничего не слышать и не понимать…
   Но солнце скрывается с завидной постоянностью и уступает место луне, которая, не с таким же постоянством, но все же раз за разом растворяет все эти ненужные реальности, и куда-то манит своими темными письменами на своем диске…
   Волк поднимается, бесшумно отделяясь от своей тени. Вначале медленно, разминая затекшие лапы, начинает ковылять вперед, принюхиваясь к дороге, не утратившей запахов прошедшего дня. Постепенно лапы начинают двигаться все быстрее и быстрее. Все причудливее и быстрее тень повторяет рельеф дороги рядом. И, наконец, морда его вытягивается навстречу ночи, лапы едва касаются земли… Начинается Бег наперегонки с луной с одной стороны, и тенью с другой…
   Бег ради бега, по нереальной, залитой лунным светом дороге. Бесконечный бег, по огромной, бесконечной кривой в никуда. И где-то там, какой-то клеточкой спинного мозга, волк знает, куда он летит вместе с луной, должна закончится эта дорога.
   Пока светит луна…

   
   Это он надоумил. Тогда у него и имени-то не было. Ночью вскакиваю, из тайничка тетрадку достаю, и на кухне начинаю писать дневник. Нервный озноб, руки дрожат, но все складно получается. Книжно немного, но красиво.
   Все Джульетты, Ассоли, Аси, в одно лицо соединяются, превращаются в веснушки Ленкины и выливаются в такие слова, стихи и слезы. И так сладостно на душе и грустно одновременно. И Ленка, и Любовь - кругом одни сплошные «Л».
   А он только смотрит на меня внимательно, и как бы запоминает, как я «выламываюсь» и терзаюсь от большой своей любви. И стихи, может читанные когда и забытые, может только что вспыхнувшие. И от строчек «в ризах сонные облака…» перехватывает дыхание и клонит неудержимо в сон с «полетом под потолком…
   
   Прихожу к Лене домой. Звоню. Выходит брат ее старший. В майке и с папиросой.
   - Чего тебе?
   - Лена дома?
   - Скоро будет. Ты кто? Раньше не видел.
   - Я из 91-ой
   - Ни хрена себе, куда мотаешься. Впрочем, и мне приходилось, по пять верст и все лесом. На листок, царапай, где и когда. Только не допоздна. Ты вроде пацан ничего, дружи, если есть охота, а все остальное - и кулак мне в нос, с кувалду, наверно, - понял? Ну вот и хорошо. Давай пять. Тебе бы спортом, ладно, думай сам. Передам записку.
   Два часа прождал. И вот тут он впервые заговорил.
   - Давай уйдем, не придет.
   - Ага, сейчас только за угол зайду, а она и появится.
   - Не-а. Да не психуй ты. Сегодня не пришла – завтра…
   - Все. Завтра не будет.
   - Ой, ой, ой! Ты лучше рогатку возьми и себе в лоб.
   - Тебе смешно, я...
   - Ты еще поплачь, ты это любишь.
   - Ладно, заткнись. Пошел я.
   - Давай, давай. И не забудь в дневничке все это обозначить, для детей своих будущих. Вот усохнут-то от смеха.
   - А вот в это ты не лезь. Понял?
   - Да понял, понял. Я это так. А то свихнешься еще. Не так быстро. На ходу наговаривай, а придешь – черкай сразу. Главное, в ритм попасть. Шагай, шагай…
   
   Дневник нашли. Отец красный карандаш достал, все разукрасил.
   - Ошибок много наделал. Ладно, спешил мысль схватить. Вот тут совсем глупо, тут образ нехорош, здесь затянул, как песню без слов. Писака. Любишь если – учись любить красиво и светло, как на солнце, а по спине чтоб озноб…
   Дневник у него вырвал, пошел на кухню и в печку кинул. Долго спичками чиркал, пока зажег. Отец рядом подсел, тоже на огонь смотрит.
   - М-да, и я давно думал, что рукописи не горят.
   Поморгал глазами, подзатыльник дал, для порядка, и спать пошел. А я долго, оцепенело, сидел, и смотрел на кудрявую золу, и было пусто все внутри…
   И ничего не жаль.
   
   Снова лето. Снова пионерский лагерь. Два отряда из восьмиклассников. Отряды даже без номеров. Так, сами по себе – «дикие». Слоняемся, где хотим, делаем, что хотим, режим – едва-едва.
   Наше время в бассейне с 19 до 20. Плаваю неважно, поэтому побарахтаюсь в «лягушатнике» и сижу потом на бортике…
   Подгребает одна, такая тощая – ноги, руки – спички, остальное – в зародыше. Шапочка резиновая розовая, уши закрыты, сама себя не слышит, а потому орет на весь бассейн.
   - Привет! Не помнишь меня? – Плечами пожимаю, - А помнишь, как целовались у сестры на дне рождения? – У меня, наверное, даже пятки покраснели, в жар бросило. Там же темно было, а потом вино и все такое…
   - После отбоя в лес пойдешь? Ждать буду. Чего расскажу!.. - Ребята ржут,
   - Ты одеяло не забудь захватить! Шишки колются!
   После отбоя дошел только до дыры в заборе, где все лазили, и повернул обратно. У палаты сел за сосну толстую, чтобы свет от фонарей не попадал, три сигареты «Южных» выкурил подряд, пока голова кругом не пошла.
   «И чего мне в лесу… с гладильной доской делать? Что я?»
   Ночью в «мат гимнастический» врезался и тонул в нем…
   
   Нас «слили». Из трех седьмых два восьмых. Перетасовали и рассадили. К сильным - слабачков, к хулиганам - тихих и т.д. Соседка по парте, Катерина, круглая отличница, а у меня кроме истории и литературы сплошные тройбаны. Хорошо, будет, у кого списывать.
   Ленки нет, где-то застряла после каникул. В театр прихожу. Вот те раз! Драма на гастролях, одна оперетта осталась. И Эммануилыча нет тоже. Дошел до гримерки. Табличку с моей фамилией сняли. Конец, что ли?
   Заглянул в комнату. За дальним столиком мужик сидит, на Бондарчука похожий, из «Судьбы человека». В руках бутылка плоская, коньяк наверно. Меня увидел
   - Заходи. Здороваться не научили?
   - Здрасте…
   - Видел в «Барабанщице». Хорош, только пискун. Дальше, что будешь делать?
   - Ничего. Учиться буду…
   - Стихи любишь? - глотнул из бутылки, глаза закрыл, - «Утром, в ржаном закуте, где златятся рогожи в ряд...». Приходи в другой раз. Сан Сеича спроси, что-нибудь придумаем и запел, вдруг, - Если не умер в душе театр-р-р… Все, иди, ждать буду. Завтра. Все завтра.
   
   В зеркало заглянул. Нет, не побриться, не причесаться. Заглянул в зеркало. Мне, так казалось, что застрял я где-то между 30 – 35–тью годами, «В душе ни одного седого волоса». А тут...
   Лицо вытянутое, морщины туда-сюда, за ушами серебро. Ну, борода, ладно, и в 25 бороду «серебрил» для солидности, а теперь и так. И мешки под глазами нехорошие, вроде и не любитель этого дела. Жалко до слез стало это тельце с мордочкой, что вот так некрасиво разрушается. Ну и кто теперь тебя такого полюбить сможет, слабого и плюгавого? В метро на красивых, молодых посматриваю, а они глазки-то воротят. И вообще-то, тебя, дурака, кто-нибудь любил когда, кроме мамы с папой, которым это как бы положено? Вспоминал долго, перебирал… Может она? Никогда толком не говорила, не помню. И сам не говорил. Ну, может, первые два года еще что-то и было. Не помню. Флирт разный и с разными, а так, чтоб в ногах валялись, слезами манишку стирали, слова там разные, клятвы-обещания. Так и остался по сей день в ожидании чего-то страстного, чистого.
   Впрочем, что же это я?… Как же мог забыть? Была ведь минуточка! Давно. Напишу еще…
   А может, ты сам никого. Фантомы сам себе придумывал, терзался, плакал, а исподтишка, сам за собой подглядывал – чтоб покрасивше все это выглядело со стороны.
   - Старик, ты чего тут наговариваешь? Сам-то в это веришь?
   Вот, стоило только упомянуть.
   - Не дури. Дуализм дело неплохое. Я тебе все твои пакости и мерзости всегда показывал, может, и не стал ты мерзавцем, который только сам себя только и любит.
   - А дочь?
   - Тут я молчу. Но и это вроде твоя поросль, хоть наполовину. Знаю я, что любишь себя очень, а потому и ненавидишь. Из крайности в крайность кидаешься. Между прочим, в своих писаниях до самых темных своих пороков, фантазий и случаев, которых было предостаточно, не добрался. Это как?
   - Может, и напишу еще.
   - Нет! Кишка тонка. Не напишешь, как в школьном гардеробе из карманов мелочь тырил. Как девчонки двенадцатилетние тебя, шестнадцатилетнего на озере…
   - Не надо. Моей скоро четырнадцать. Не напишу, хоть и не прочтет она этого никогда…
   - И как, с одной стороны платоническая любовь с розовыми соплями, а с другой, такая порочность могли ужиться, никому не ведомо. И если бы не я, может где-нибудь на зоне который срок мотал, за те преступления, от которых я тебя удержал. И, может, иногда уважать себя заставлял. Знаю я, что по природе своей ты добр, и только поэтому мы с тобой одиноки. Доброта эта твоя хуже…
   - Я читал много и слишком рано, и, может быть, не то.
   - Не оправдывайся. Сейчас запоешь, «многие знания умножают скорби» Фиг тебе! Что-то я сегодня разошелся. Ухожу. А в зеркало не гляди, все равно прахом все, оглянуться не успеешь. Никогда не оглядывайся. Ложись спать, калачиком свернись. Пальчик пососи, было же в детстве, почему не написал? Ну, вот и соси свой пальчик. А там, глядишь, и поплачем немного. Тоненько так, и-и-и-и… и спи. Завтра день будет со своими заботами, и может что-нибудь хорошее о жизни своей вспомнишь, а плохое – как хочешь. И пиши проще. – Проснулся, пописал, поел… - Все равно эту ахинею твою никто, кроме тебя самого, читать не будет. «Рукописи не горят» – это от лукавого. И у великих горят, не то что… ну, хочешь, я рядышком прилягу?
   - Пошел ты!

   
   Седьмое ноября. На демонстрацию «согнали». Да, накануне в комсомол приняли – «Теперь, мол, достоин и обязан нести…» - Флаги пронесли мимо трибун. Скинулись. Хватило на две бутылки водки и еще чего-то… да, две банки «корюшки» в томате и полбуханки ржаного. Не помню, к кому пошли. На окраине где-то, за «Байкалом» (речка в городе. Берега крутые, а так - пешком в пять шагов).
   Посидели, в карты поиграли, трепались много про девчонок, как их надо… Тоже чего-то сочинял. На кухне обнаружили бидон из-под молока. Брага. По кружке пивной, почти без закуски.
   Домой шел, цепляясь за все вертикальное. Мороз был. В подъезд зашел, дверь открыл сам. «Прощай молодость» снимать стал, завалился. Отец помог раздеться, мать из комнаты не пустил, - «Не кудахтай!..» - приказал. Лег в постель, хм… книжку взял, читать, трезвый мол.
   Утром отец
   - Компании выбирать надо, меру тоже знать. А за то, что до дома тянул сам, хвалю. Не дело, где попало пить. Лучше не пей – беды много будет. Запомнил?
   
   Меня бьют. Четверо или пятеро. По кругу. В Ленкином дворе, на детской площадке. Все вспоминают. И что танцую здорово на вечерах. И фотки, что по городу, припомнили. И что трепач. Бьют старательно, но через пальто не очень больно, обидно только.
   - А теперь, сука, за Ленку… за аборт ее… - и в поддых, здорово. Крепко достали. Покатился, да как в голос завою, закатался по снегу. Разбежались.
   В темноте шапку нашел. Отдышался. - «Как же это? Я же и не целовал ее даже. Пацанам правда что-то такое свистел…» - Снегом кровь из носа унимаю, ругаю весь белый свет последними словами, какие только от зеков в детстве слышал. Домой поплелся. По дороге в траншею строительную свалился, целый час выбирался. Домой пришел, пальто все в глине, нос картошкой и отморожен слегка. И тут родители промолчали, а братья уже третий сон смотрели.
   Ночью подушку кусал и рыдал без звука.
   
   30 декабря. Бал старшеклассников в Доме пионеров. Оркестр духовой, в перерывах – пластинки. Номерки у каждого для «почты». Вижу Ленку, номер 76. Записку с просьбой о свидании написал.
   На третьем этаже в конце коридора полутемного, окно. Долго жду. Нервная дрожь бьет, никак не могу унять. Бежит по лестнице быстро, весело. Платье голубое, колокольчиком с блестками, на голове колпачок красный с белым помпончиком. По коридору тоже быстро вначале, а к окну совсем тихо подошла. Опять, как тогда, губа прикушена, только глаза совсем другие. Прорвало меня, вдруг, со слезами на взводе
   - Лена, Леночка, я жить не могу без тебя. Давай поженимся. Ну, не сейчас, а когда можно будет. Люблю я, понимаешь, тебя так… не знаю даже…- И в таком же духе все.
   Ленка лбом в стенку уперлась, молчит и, кажется, плачет тихо. Потом к окну повернулась, на меня не глядя
   - Найдешь ты себе еще. Раньше надо было. Я пришла тогда, а ты… не получится у нас ничего. Дурачок ты еще. Прощай. - И ушла.
   Какими дорогами домой несло меня – не помню. Только температура под сорок градусов… Новый год в больнице. Воспаление легких.
   
    «Сынок»
   
   - Ядва, черт возьми, куда ты запропал, зараза?
   - Чего орешь в такую рань? С каких это пор ты поутру начал упражняться в бумагомарании? Не спится, физкультурой бы занялся или побегал бы по морозцу вокруг дома.
   - Не ворчи, а давай вместе разбираться с этим, разбираться, что к чему. Этот пацан, таежный… блин, диктовать мне вздумал. Этого еще не хватало! Биографию, видишь ли свою сочинил, напридумывал, и уже за собой «коллективчик» подтягивает…
   - Ну, и?..
   - Что и? Он же спать мне не дает по ночам, сам путается и меня пытается в эту свою путаницу припутать. Это как?
   - Ну, что тебе сказать? Если ты меня вызвал в качестве третейского? Дай глянуть, на чем он уже тебя «припутал»?.. Ну и что? Что тебя не устраивает? Лав стори с детективно-фантастич­еским­ запашком. Могло быть хуже. Как на это взглянуть. Если это баловство по малолетству, то можно и высечь. А если, предположим, вдруг, из этого чего получится? Или тебе бумаги жалко? Между прочим, мог бы для этого и другую тетрадочку завести.
   - Так это же «чтиво».
   - А ты что хотел? Чтобы он продолжение «Войны и мира» тебе стал предлагать? Так это только Лев Николаевич мог себе позволить от руки столько, да еще и несколько раз переписать. А если этот пацан себя хочет в печатном слове узреть, об этом ты подумал? Признайся, в глубине, что и сам был бы не прочь. Вон, школьники теперь «Войну и мир» по одной тощенькой брошюрке проходят, в оригинал не заглядывая - не до эпических полотен. Со временем-то что происходит. Сжимается, скукоживается, бывает, что и о душе некогда подумать, скоро совсем, говорят, кончится. Так когда же читать? Разве что в метро, чтобы на себе подобных, задолбанных не посматривать? Да в мягкой обложечке, макулатурной, чтобы по прочтению тут же в метро и забыть, или в мусорный ящик не жалко. Потому, зачем же книжные полки засорять, еще при условии, если они имеются в интерьере домашнем, от родителей наследство…
   - Я тебя позвал, чтобы вместе поставить на…
   - Да на своем он месте. Что ты к парню вяжешься? Просто ты сам еще не осознал, кто кому теперь, в твоем теперешнем положении, нужнее. Глядишь, а оно что-нибудь дельное и выйдет. А насколько оно, это самое, будущее творение будет «бульварно», от тебя же самого и зависит. И потом, кто сказал, что «чтиво» не нужно? Уж «если звезды зажигают» и т.д… в метро тоже надо что-то читать, согласись, газетой шуршать в тесноте, не очень-то вдобно. Вот будет время и начни, не торопясь, а там, глядишь, и издадут и ругать начнут читатели… за то, что нужные остановки проезжают. А?
   - Нет, ты все-таки…
   - Договаривай уж. Гад, что ли? Думал, я на твою сторону встану? А я тебе же, на твою же любимую мозоль? Будешь знать, как с утра пораньше психоанализом заниматься. А ты, малец, не тушуйся, дуй дальше, тормоши этого писаку, чтобы он поскорее со своими мемуарами разделался и к делу настоящему приступил. Может, чего и заработаем на этом. И тогда сообразим на троих. Хе… Только, слышь, начинайте не с момента рождения, ну его, к чертям собачим, рождение. Ну там, с середины и чтобы… главное, чтобы подруга сходу появилась, а иначе пресновато будет. Автора-то ты скучноватого себе выбрал, парень. Его все в «философии» тянет. А ты его на действие толкай. Ну, там, с разными криминалами и прочим.
   - Нет, ты не гад. Ты хуже! Вот начну тебя Гапоном звать.
   - Так и не увидишь больше. Не стращай. Лучше бери ручку и начни, перекрестясь, скажем так… Название потом, что-нибудь этакое… ну ты понимаешь. Что-нибудь... э... вот – «Хранитель тайги». Катит? Ладно, думай сам, а я диктую - «На электронном будильнике 20 марта 02. 04-10. Голова стальным обручем. В темноте босиком едва успел добежать до туалета, рвет долго, всего выворачивает, как обычно рано утром, после «перебора». Потом, уже совсем без сил, на край ванны сел, в умывальнике ладони водой горячей и к голове. Глаза поднял к зеркалу. Губной помадой, поверху: «Позвони. Ната.». И номер телефона легкий, запоминающийся.
   Какая Ната?.. Не помню. Что-то вчера…
   Поплелся в коридор, дверь проверил. Ключи на месте. На всякий случай засов задвинул. Свет в прихожей зажег – вроде все в порядке. В комнате пиджак с трудом нашел, на диване скомканный. Документы на месте. В бумажнике вроде бы тоже, хотя нет, пятидесяти баксов не хватает… или забыл.
   По второму кругу к толчку припал… сел на пол холодный рядом, вспомнить попытался, восстановить этот… «пропуск».
   «Так. В 14.25 «дело» сделал. В 15.03 уже на Таганке сидел, в «Сказке». Потом… что потом? Да, прокатился, трезвый еще был, мимо адресочка «по делу». Разборка полета еще шла - огорожено все. Подошел, поинтересовался у сержанта. Жвачку сплюнул, закурить спросил, - «да грохнули тут одного, ищут, кто, откуда, чего». Потом, все, как обычно, на Можайску поехал к «китайцам». Это там «нагрузился». На обратном пути, на Аминьевке девчонку посадил… и все. Дальше ничего не помню, хоть убей. Как домой попал, как вообще за рулем, как что – напрочь».
   - Вот так, или примерно так и начинай... то самое, из которого сможет получиться… или не получиться «чтиво». А вдруг и нечто, не такое уж легкозабываемое на сидении в метро. Вот так, Илья… как там тебя по батьке, не придумал еще? Ну, думай, думай... сынок.

   
   Больница. Палата большая на шесть коек. Лежу в углу. Кроме меня еще трое. Свет по ночам из коридора, через узкое длинное стекло во всю стену под потолком.
   На второй день приходит мать. В авоське пакет большой – яблоки, мандарины, печенье, лимонад в бутылке, конфеты. От нее пахнет холодом и арбузом. Рассказывает, как встречали Новый год, как… (я беру большой мандарин холодный и катаю его по своему лицу) …Как Пашка чуть елку не спалил, что вчера ходили к соседям в другой подъезд, смотреть телевизор. (Во всем доме, два телевизора – «КВН» с линзой и «Рекорд», кажется). Отец книжку прислал «Мартин Иден» Джека Лондона…
   Отбираю еще один мандарин и яблоко, «сосалки» «Барбарис». Все остальное, говорю, от меня, братишкам. Чуть-чуть поспорили, но все же настоял.
   Мать уходит, в палате быстро темнеет. Небольшая суета, где-то кричат – «Больные!.. Ужинать!» – Ходьба, разговоры. Мне привозят ужин на подносе. Потом, таблетки, уколы и… наконец, все успокаивается…
   Лежу и смотрю в потолок с косыми решетками от переплетов коридорного окна… Ни о чем не хочу думать. Потом… потом, выплывают слова откуда-то и складываются
   Жизнь моя прокралась стороною,
   Пальцем, поманив из-за угла.
   Чуть мигнула бледною звездою
   В вышине седого января…
   Долго лежу с широко открытыми глазами и стараюсь не мигать. Наконец, начинает щипать в носу, потолок расплывается, из глаз ползут слезы и попадают в уши. Глубоко вздыхаю, с чувством выполненного долга, поворачиваюсь к стене, сворачиваюсь клубочком, зажав ладошки между колен, и проваливаюсь в невесомость сна.
   
   Проходит несколько дней, похожих один на другой. Утром рано зажигается свет в палате, входит медсестра с таблетками, мензурками с чем-то таким, «барбарисно-анисовым­».­ Инъекции, попка у меня уже как решето и постоянно чешется, пахнет спиртом и потом.
   Потом вялый день с завтраками, обедами и ужинами, обходами и процедурами – горчичниками, банками, прогреваниями и растираниями. Слоняемся по коридору, курим в туалете.
   Поздно вечером опять уколы. Дядя Сережа, кровать у двери, кряхтит и хватает медсестру за ногу, держит и просит зайти ночью «погреть его немного». Все уже к этому привыкли, и уже даже не улыбаются. Дядя Сережа получает в лоб очередной удар открытой ладонью, вжимается в подушку и «умирает».
   В коридоре шум, спор какой-то, уверенные быстрые шаги. Дверь резко распахивается, в нее врывается Любка из театра, та самая… За ней еще два мужика, наверное, осветители.
   - Так! Все! Подъем! Поехали! - Меня, прямо как есть в пижаме, заворачивают в огромный тулуп, нахлобучивают собачью шапку и куда-то несут. Вниз по лестнице, на улицу, в машину, потом, опять по лестницам и, через пятнадцать минут я уже сижу в своей гримерке.
   Жарко, два обогревателя на полную мощность жварят. Меня одевают, гримируют «фингал», и несут за кулисы. Я могу идти сам, но мне интересно и нравится, что со мной возятся и «сюсюкают». За кулисами, в тулупе сажают на «царский трон». Режиссер, лицо к лицу, спрашивает
   - Готов?.. По-шел! - и через мгновенье я уже карабкаюсь в «окно» к немецкой овчарке – разведчице Ниле Снежко…
   После спектакля все повторяется в обратном порядке. Только «фингал» не стираю…
   Снова сижу в пижаме в палате. На тумбочке двухлитровая банка варенья, плитка шоколада. Любка задерживается, опускается передо мной на колени и обнимает меня. Смотрит долго в лицо. Я отворачиваюсь, мне стыдно, что я в пижаме и…
   - Ты прости меня, ладно. Все еще будет у тебя. Ты играл сегодня гениально, я плакала. Все, пока! – Целует меня в щеку и уходит. В коридоре опять с кем-то звонко ругается и все - тишина.
   Я сижу ошеломленный. Однопалатники подходят, рассматривают мой «грим», - «Ничего, похоже…» - берут из банки по ложке варенья и уходят пить чай.
   Вспоминаю по порядку, что же это было. Все крутится, как в калейдоскопе, - овчина с кислым запахом, жара в гримерке, запах столярного клея в кулисах, свет софитов, почему-то удивленное лицо режиссера в «оркестровке». Потом слова Любки, ее прикосновения, запах пудры. Потом откуда-то появляется Ленка в красном колпачке…
   У меня жар. Поят чаем с вареньем, ставят банки, ругают кого-то, кажется, артистов, театр…
   
   Просыпаюсь поздно. Совершенно здоровым. Сажусь на кровати. Солнце в окно, а передо мной - Пушкин! Молодой, смеется,
   - Миша, - руку протягивает, - Миша Маз. Такая вот фамилиё… - мгновенно представляю его на капоте самосвала, вместо «буйвола» и тоже смеюсь. Пушнин-Маз достает из тумбочки маленькое зеркальце
   - Глянь… - Грим размазался черно-синим потеком с одной стороны и большим красным пятном от Любкиной помады, с другой. Умора!
   Быстренько бегу умываться, потом в столовую. Жую что-то холодное. Прихожу в палату. Подушку в гриме переворачиваю, авось не заметят. Миша лежит, длинный такой, и читает мою книгу. А я ее еще так и не открыл. Потом шлепаем в туалет подымить. Мишка рассказывает
   - Я киномехаником в «Космосе» работаю. Чего-то там у меня в сердце нашли, исследуют. Вчера вечером положили. А ты ночью болтал много, в разведчики не годишься. Лена, это кто?
   - Была одна. Была, давно уже…
   - Ну, была, так была…
   Где-то внутри, как будто что-то тенькнуло, будто струнка оборвалась и все.
   Меня еще неделю держат. Разговоры с Мишкой с утра до вечера. Он за кино стоит, что оно важнее, а я за театр. Спорим, умничаем.
   Мишку переводят на другой этаж, в другое отделение. Я читаю «Мартина Идена». А ночью, вдруг, - «Это же я. Ну, точно про меня. Я тоже все сделаю, зубами буду грызть, добьюсь. Стану актером, обязательно великим, как Станиславский. И вот, как-нибудь после спектакля, в гримерку отдельную, на двери, само собой - «народный артист СССР…», придет она… придет, упадет на колени и…» - А тут он, на Мишкину кровать присел.
   - Ну и дрянь же ты. Бросил меня в трудную минуту.
   - Ты чё? Кто кого бросил?..
   - Да ладно, я это так, чтобы охолонулся немного. Ничего этого не будет, не жди. То, что актером захотел, само по себе не так уж плохо Давай попробуем, позанимаемся, а то пока это только энтузиазм. А на нем, как говорится, только по ровной дороги и до горы. А дальше-то?
   На следующий день выписали. Домой пришел, завтра в школу – кончились каникулы-то. В школе чудно как-то, все вроде бы, как и было, в то же время, что-то не так - новое и незнакомое.
   
   Ну, вот опять… тяжелое и мрачное поднимается из кишок прямо. И чего казалось бы? Вчера пожалели тебя, по головке погладили и ободрили. В метро поздно ехал, фантазии всякие… про эту, как ее… виртуальную реальность – интернет, и про издание даже. Считать начал, во что выльется, если самому все. А потом, опять же самому, в переходе стоять, и предлагать… В общем, полная чушь.
   Утром сел и сразу «зачирикал». А потом, старый «волчара» ей позвонил, да спросил вдруг, - «Кто это?..» – Поговорил, да и мне трубку сунул.
   И опять, как из другой жизни, слова всякие. Машке нечего сказать. После «волчаре» врал, мол, - «матрешки там, за копейки, лаком воняют…» - противно стало. И уж совсем вечером, на кухне, смотрю в кастрюлю, как пельмени всплывают, и начинает меня трясти. Пельменю в зубы взял, обжегся, да и «закувыркался» до судорог. Сколько катался - не знаю. Только успокоился, в ванну полез. Ванна маленькая, неудобная, ну и по новой…
   В темноте, мокрый, в одних трусах пошел в «соседнее логово», бутылки проверять. Гад, все выпил и стонет во сне. Ну, когда же все это кончится?..
   И понимаю же – пройдет все. В 74-ом похуже было, а как все потом вышло, на какую новую дорогу вынесло и покатило. Да, вот только и эта дорога заканчивается. Как у сломанной «молнии», день за днем по крючочку расходится, а вверх нечем поднять. И сколько еще этих «крючочков» осталось внизу, когда совсем «молния» разойдется? А со стены «Спас нерукотворный» посматривает. Сам же давеча обои старые ободрал, да газетами оклеил. Не заметил, как «нюшку» налепил, а теперь вот, вместо «нюшки», этот Спас…
   Господи! Да ведь Крещение же сегодня, а может вчера уже… или все же завтра?
   
   «Вот час настал! Крылами бьет беда…» Нет, не то. «Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного…» Нет. «Час Волка». Там помнится «Час Быка». Но все равно…
   - Все равно получается говно. Пойди, молока нацеди, пока я твои последние «крендели» разберу.
   - Зачем?
   - Затем. Ты гвоздей от разных заборов для чего понадергал? Умничать собрался? Или на волне последнего «выламывания», чего-нибудь накропать собрался? Ты эти штучки брось, я и уйти могу совсем, и тогда тебе дорога в «Кащенко». Чего молчишь? Аль не прав?
   - Да прав, прав…
   - А что так неуверенно?
   - Прав. Прав. Прав!.. Чего тебе еще?
   - Ты вот что. Про то, что «ни дня без строчки», забудь. Ну, кончился у тебя один период, помолчи. Кепочку сними, и постой немного, да и потом не суетись. Пока фонтаном не пойдет, не хватайся за ручку. Затаись. Понял?..
   - Все-таки, ты полудурок.
   - Ты тоже, а вместе выходит, что мы круглый… Хе! Скучно мне с тобой сегодня. Нет, не Карамазов! Пошел я, а этот листочек ты вырви. Ну, некрасиво. Что? Поймал я тебя? Ну, так я для того, чтобы он непременно сохранился, по крайней мере, до финала, и постоянно тебе в нос прямо. Вернись к истоку.
   - К водке, что ли? Можно добежать и среди ночи.
   - Дурак! К бараку… и что ты потерялся.

   
   Урок литературы. «Ник» входит… - «Садитесь…» - крышками загрохали. Поморщился, сел, пальцами похрустел, - «Сочинение. Два часа». Быстро встал и по доске мелом застучал - «Война и судьбы» (А. Салынский. «Барабанщица.). Внутри меня какая-то деталька отломилась и брякнула - всем классом ходили на спектакль, на каникулах. Обо мне, «это он так в больнице валялся», подумают. О, Господи, стыдоба какая, ну, теперь вообще заклюют.
   Тетрадками зашуршали и уткнулись в них. Сижу, и не знаю, что писать, вернее, с чего начать. «Ник» подходит и тихо мне,
   - А ты про театр пиши. Как бы изнутри. - Отошел. Катька на меня посмотрела, губу нижнюю оттопырила, хмыкнула, и свое «застрочила».
   Посидел немного. Потом ручку китайскую достал с золотым пером, поршневую. Отец подарил, только для сочинений и опусов.
   И откуда все взялось? Цитаты сплошные, от Пушкина и Белинского до Р. Симонова. А уж Станиславский, так в любом виде… и вознесся высоко-высоко в выводах, чуть не задохнулся. И вовремя уложился.
   
   Дней через пять, «Ник» рецензии свои на сочинения читает. С юмором, но не обидные. Всех упомянул и «отоценил»… Мою тетрадку открыл, листает, я в парту врос уже.
   - А вас, как знатока театра и профессионала, попрошу после уроков остаться… разговор есть.
   Сижу после уроков. «Ник» тетрадь листает, молчит долго.
   - Собственно, я что хотел?.. По русскому, как ты сам понимаешь, пара у тебя. Понимаю отчего, помочь ничем не могу, - торопишься. Это ладно, а вот… - и заволновался вдруг, пальцами захрустел, очки надел и тут же снял, - Ну зачем же все в кучу сваливать? Тут у тебя и любовь, и критика, и еще черт знает что. Что сейчас читаешь? - достаю из портфеля Герцена «Былое и думы». - М-да. У Герцена на уроке не списывал? Стиль хорошо схватываешь. Куда после школы?
   - В театральный.
   - Ну да, ну да, конечно. Если еще передумаешь - время есть – то советовал бы на литфак. Я в свое время… гм… в общем, если захочешь, смогу помочь. Сочинение пусть у меня побудет, а русским займись, стыдно… вроде бы русский.
   
   Театр. Репетиционный зал. Текст знаю – позавчера прямо домой принесли. Полтора листочка. «Кремлевские куранты».
   Режиссер за столиком, долго меня внимательно рассматривает. Ставит рядом «Ленина», (уже в гриме).
   - Вот ведь как… незадача… время летит. Ты как-то уж быстро вырос. Не подумал я. Как это тебя Ильич с печи снимать будет? Ребятенка? А ребятенок почти с него ростом. Извини, друг, не может состояться. Вот что… в другом крыле, в ДК кружок есть театральный. Может ты пока туда? А мы скоро «Пять вечеров» брать будем, я тебя и приглашу? Договорились?.. Ну, вот и ладушки…
   (Кстати, «ребетенка» так и не нашли, а эту сцену «вымарали». Не так обидно.)
   Вышел. Постоял, в носу поковырял, и через балкон на половину ДК поплелся. По коридору иду мимо дверей, таблички читаю. А тут без таблички, просто цифра 27. А за дверью, на рояле «блям» и а-а-а-а-а… чуть повыше «блям» и опять а-а-а-а-а… Чуть дверь приоткрыл – заглянул. Пацаны вокруг рояля стоят, моего возраста и постарше… «блям»… а-а-а-а-а. А тут сзади меня за плечо
   - Чего застрял? Проходи. - Парень толстый, рожу можно циркулем.
   - Давай, давай. Ирина Александровна, я тут шпиёна споймал, очень уж хочет попеть с нами. Да ты, хлопчик, не журись, мы тоже такие же, обалдуи.
   Ирина Александровна из-за рояля встает. Плотненькая, подвижная, глаза добрые и очень большие из-за очков.
   - Ну-ка, ну-ка… поешь?
   - В школе, уроки пения… «Орленка» пели и разные там «во саду ли»… ноты учили, интервалы.
   - Вполне. Вставай сюда, со всеми. Мальчики, теперь «ля». «Блям» и ля-ля-ля-ля-ля… До ля диез второй октавы дошел, со мной еще двое.
   - Так, дыхалки никакой. Куришь? Ну, что мне с этой шпаной делать? Ладно. Вот это – диафрагма, опора голоса…
   И все! Понеслось… ансамбль вокальный. Запел. Два раза в неделю.
   
   Весна ранняя, неожиданная. Весенние каникулы. Солнце в окно жварит, фортка открыта. Воробьи просто взбесились. Ребятня во дворе орет и рушит снежный замок. Я стою и краем глаза в окно в этом «участвую».
   А в углу комнаты Сан Сеич вещает. Когда на него смотрю, то после солнца в глаза, несколько секунд не вижу, только голос.
   - Паузу надо держать! В ней же смысла и чувства больше, чем в сказанном слове, может в десять раз. Да и само это слово после паузы вырастает. Давай. Ну…
   - Замолкли звуки чудных песен…
   - Куда гонишь? Это же мелодия, песня. Это нужно где-то вверху чувствовать. Ну, внутри вверху. Черт, ну как тебе это… давай.
   - Замолкли звуки чудных песен,
   Не раздаваться им опять…
   Приют певца угрюм и тесен,
   И на устах его печать…
   - Держи, держи, кишки сожми и держи. Все! Отпусти! Теперь и судья и палач! Тащи на плаху и топором им по бошкам!
   - А вы, надменные потомки! - Сан Сеич вскакивает, хохочет, хлопает себя по бокам и подходит быстро. Попадает из темного угла на солнце и вдруг очень-очень грустно,
   - Весна-красна… Ладно, беги, а то не заметишь, как и скворцы прилетят.
   Выскакиваю из общежития на улицу. (Сан Сеич в общежитии живет, у него жена сбежала). Задыхаюсь от воздуха. В кармане шапка, в другом мой кораблик из толстой сосновой коры, с мачтой и парусом. Через два дома «Байкал». Протаптываю ступеньки в снегу к воде и пускаю в «рейс» кораблик. Со стороны верно, можно подумать – «здоровый дуралей, корабликами забавляется». Я не плевать.
   Берега еще в снегу, в ледяном припае, но середина чистая, «крейсер» мой плывет быстро мимо старых автомобильных покрышек, иногда цепляется за куски каких-то железяк и куски бетона. Я бегу поверху, по тропинке, иногда проваливаясь по колено в рыхлый снег, командую «так держать… три румба вправо…»
   Мостик. «Байкал» вместе с моим «крейсером» убегает в бетонную трубу. Перебегаю через дорогу, какой-то шофер матерится вслед. Эта сторона в тени. Долго жду, облокотившись о перила. Все. «Погиб смертью храбрых».
   Отец в прошлом году не пустил в речное… «Вот закончишь десять классов, будешь сам решать.». Ладно, подождем, если в театральный не примут, тогда…
   Иду к «Космосу». Со двора поднимаюсь по железной лестнице в два пролета и стучусь в дверь кулаком. «Мазила» (он же Мишка Маз), открывает
   - Давай, быстро! Вторая часть пошла. - Подставляю ящик и смотрю в окошко кино для взрослых «до шестнадцати». Ну, целуются, ну и что? За сиськи полапал… что, для этого паспорт нужен, чтобы это видеть?
   Помогаю ленты перематывать. Что-то про паузу и про исполнение акапело, Мишке задвигаю. Смеемся, курим и пьем пиво из двухлитровой банки. Я совсем чуть-чуть.
   Потом бегу в театр. На стенде репетиций и спектаклей: «Марица». Так, Мелешко А.А. Есть… нормально. Читаю дальше. «Пять вечеров» – читка. (пьесу уже прочел – выпросил в литчасти на день, под честное слово – очень нравится) Вместо меня Аракелов… нет меня и во втором составе. И тут же в коридоре вижу убегающего Ильина, (режиссер). Он на бегу - «Помню, помню…» Про себя, - «Да черт с вами, Вы меня еще увидите, и пожалеете, что вот так…»
   Поднимаюсь и вхожу на директорский балкончик. Открыто и пусто, слава Богу. Марица танцует и поет, Сан Сеич где-то там, «на вторых» тоже, ножками выделывает и «баритонит».
   Со второго действия ухожу. Уже темно и подмораживает. Шапку надеваю и шарф плотнее – голос надо беречь, завтра хор мужской из «Рагнеды»…
   Дома никого. Родители с пацанами в гости ушли к тете Дусе. Чего-то жую. Достаю толстую тетрадь в кожаной обложке, (отец подарил), недавно снова дневник начал. Что-то умное-умное пишу, про мелодику и паузу… про воробьев и про «крейсер». Потом книгу достаю, очень толстую, с закладкой посредине. «Гиви Моурави» и тихо «улетаю» в древнюю Грузию. Ночью ничего не снится.
   
   Репетиция у Ирины Александровны. Поем хор из оперы «Тарас Бульба». «Закувала та сива зозуля, ранив в раньци на зори…». А у меня там соло небольшое, и наверху си-бемоль. «Ой, повий, повий, та-ай буйнее-е-сеньки ви-и-тре…». Вдруг врывается Сан Сеич.
   - Вы что делаете? Вы что делаете? Вы же его гробите!
   - А вы, собственно…
   - У него актерские данные героя-любовника, а вы… вы его в сопрано-тенорино загоняете! Вы уж сразу ему чик-чик сделайте, чтобы в дисконты!
   Тут начинается ругань. Ребята ржут, по полу катаются, а я тихонько-тихонько и за дверь.
   На улицу выскочил, на площади на скамейку сел и стал смотреть как первоклашки в «классики» играют на асфальте «биткой» – коробочкой из-под крема для обуви. А тут мой Рацио подоспел, (я его теперь Рацио зову).
   - Чего расселся? Потопали, а то еще выскочат… репетицию сорвал.
   - А чё, они меня делить начали
   - Во-во!.. Замордовали бедного… Ник все книжки сует, руководить пытается, сочинениями да рецензиями в писатели тянет. Теперь эти двое тоже от тебя что-то хотят.
   - Ревность прямо какая-то…
   - А-га! А ты им всем фигу покажи, а то они четвертого кого найдут и четвертуют тебя.
   - Точно! Фиг им… с маслом. В речное поступлю и буду на буксире каком-нибудь и петь, и играть, и стихи писать.
   - Точно! Или в мореходку, во Владивосток. «По морям, по волнам»...
   - Не-а, далеко, отец не отпустит. Эх, был бы паспорт, я бы в речное хоть сейчас убег, у крестного пока бы пожил. Все-таки дядька, и на флоте был.
   - Пойдем к «Мазиле»?
   - Не хочу, там муть какая-то идет, индийская.
   - Ну, тогда…
   - Ладно, не сбивай, домой пойду… уроки делать.
   - Ага, уроки! Про погоду писать будешь, и про «классики». Что я не видел, что ли? А, заметил? «Битка» у них скоро развалится, земля высыплется, плакать будут, ножками топать. А? Заметил? То-то… ладно, плыви. Кстати, как Сан Сеич тебя вычислил? Я ему ни гу-гу.
   - Да ладно. Разберутся…
   
   Май. В городе уже сухо, а в лесу кое-где еще под ногами хлюпает. Листва прошлогодняя сырая, прелая, травы почти не видно.
   С Колькой пошли гулять. Через весь парк. Потом в магазин зашли, еле-еле две бутылки по 0,7 какой-то розовой дряни, взяли - продавщица на нас долго орала. Мы ей что-то наболтали, развеселили - бахнула два «огнетушителя» на прилавок. Зашли за стадион и по берегу озера в сторону заказника долго топали.
   Береза старая, кривая, прямо «завернутая», кустики, склончик на солнечной стороне. Сухо и тепло на солнышке.
   Сидим, покуриваем, да из горлышка дрянцо потягиваем. Закосели слегка, а Колька нет-нет да из нашего укрытия выглядывает и глаз хитро щурит. Еще выпили. Ну, тут я ему и поведал о своей «проблеме»… мол, и в простынку, и в трусы бывает… Колька на меня как на динозавра
   - Ты чё, старик?.. Где ты раньше был, мучался? Я давно уже «на ручник» перешел.
   - Как это?
   Ну, тут он мне наглядно и изобразил. В конце зубами заскрипел, и «плюнул» далеко. Лежит, ухмыляется и при этом умудряется лежа к бутылке прикладываться.
   - Вот так, старик. Ты, главное, представь себе что-нибудь такое… или картинку художественную… ну и как ты там… дальше, сам понимаешь, дело техники. «Солнце, воздух, онанизм – укрепляет организм». Да ты не красней, а друзья тебе всегда помогут, и советом тоже.
   Только тут за кустами зашуршало,
   - Мальчики, вы где? Мы вас не видим. Ау… - быстренько привели себя в порядок. Колька мне, шепотом
   - Вот и потренируемся…- и орет - Марфутки! Тута мы!
   Опять эти двойняшки-соседки. Пришли тоже с розовым «огнетушителем». Колька смеется
   - Где достали?
   - У стадиона алкаш «греется», рядом бутылка. Мы подумали, что ему уже хватит и стыбрили. В газетку какую-то грязную завернули и сюда. Ва-а! Сдержал обещание! Артистика нашего любимого притащил! Сейчас спектакль на природе организуем! - целуют меня с двух сторон (так и не понял я, кто из них Света, а кто Наташа… кто на дне рождения, а кто в лагере).
   Выпили еще и «поплыли». Смеялись, анекдоты травили. Колька матерные. Двойняшки краснеют, но смеются. Потом Колька с одной исчез куда-то, я даже не заметил.
   Лежим, на березу смотрим, сережки длинные, мохнатые – нет-нет да и упадут.
   Тут, она меня коснулась только, может нечаянно, а я уже задрожал весь. Целовать ее начал, куда хотел, и куда достать мог. Мелькнуло в голове, - «ну, вот и я тоже». Под длинную юбку рукой полез. Она меня обнимает одной рукой, а другой отпихивается. Дышит мне в ухо и все шепчет, - «Ну не надо… ну я прошу, не хочу… ну не надо…» - прижимает крепко, отпихивается несильно и дышит неровно. Рукой по ноге веду вверх, дрожь лошадиная бьет. И тут до трусов дошел. Трусы длинные, с резинкой, байковые.
   Отпал. Ничего не хочу. Даже жить. Лежу, смотрю, как березу наверху ветерок качает… и все.
   Она полежала немного, потом встала, отряхнулась от сухих листьев, юбку поправила. Подняла бутылку пустую и швырнула в воду. Постояла, повернулась и ушла, не посмотрела даже в мою сторону.
   Сколько лежал – не знаю. Потом пошел почему-то низом, в ботинок воды набрал, через кусты какие-то лез. Наверх поднялся. Сел, ботинок снял, воду вылил. Стал носок выжимать, из меня струя этой дряни розовой…
   Еле обулся, к озеру пошел. Руки в воде с песком скреб, как будто в смоле какой вымазал. К парку вышел и по берегу побрел. А тут Рацио, его только здесь не хватало.
   - Ну ты даешь! Вот и оставь тебя…
   - Уйди. Не видишь, дерьма нажрался.
   - Да ладно. Наверно, все через это проходят. Ну, осечка. Ну, не вышло. Ты тоже, эстет сраный, кружавчики ему подавай, а тут… ну, холодно же еще.
   - Сучка… сучка, сучки-сучки они все, до единой!
   - Перебор. Лучше поблюй еще, тебя же тянет. Ну, не из романов прочитанных… Им тоже где-то надо познавать сию науку…
   - Не наука и не искусство это - грязь и одно паскудство… и я тоже.
   - А ты что хотел? В говне скупаться и чистеньким остаться? Ты кто такой? А онанизм – дело вовсе неплохое, разумное, для физиологии и гигиены необходимое. Вон, у Пушкина, и у А. Толстого… а? И у Бунина про это тоже. Так что, пожуй хвои лиственницы, чтобы от тебя не так воняло, и топай до дома. А там, глядишь, в ванне чистой, белой, в водичке тепленькой… может и…
   - Ты что, решил меня сегодня доконать?..
   - Все… молчу, молчу,молчу…
   
   На следующий день. Репетиция сводная. Хор из «Князя Игоря».
   То, что у Ирины Александровны ансамбль девочек есть – знал, но не видел, не сталкивались. Вхожу, в комнате тесно, человек тридцать набилось, и сразу - Лена.
   Ожгло и тут же отпустило, не в груди, а в голове, где-то дальше темечка. Сердце чуть постукало и успокоилось.
   «Улетай на крыльях ветра, ты в край родной, родная песня наша…»
   В перерыве подошел.
   - Привет.
   - Привет.
   - Ты как?
   - Ничего. А ты?
   - Да так… - И разошлись.
   Домой шел, и все твердил, - «ну надо же… ну надо же… ну и ладно… ну и пусть… все равно… и ничего…».
   Действительно, ни-че-го.
   
   Страшная штука. Стоит мне оторваться от тетрадки, как начинается эта Пустота… Надо идти, что-то делать, мыть посуду, готовить ужин, мыться… тут же наваливается со всех сторон болью, как будто сам себя начинаешь резать и выбрасывать что-то лишнее и больное… а все же свое. А если болит все? Если пальцы немеют и там, повыше темечка. И начинаешь ладонью зажимать… и трясет так, что ножи и вилки летают…
   Хватаешься за тетрадку и ручку и все успокаивается, становится все так ясно… и видно… Странная штука память. Почему никогда раньше этого не замечал, может, нужды не было? Странная штука.
   Ну да. Я знал, помнил всегда о себе, как автобиографию в анкете: родился, рос, учился, работал. Но никогда вот так - чем больше я пытаюсь записать, тем больше понимаю, что помню гораздо больше. То есть, все помню, и все разом. И если бы сегодня я начал писать сначала, то это было бы больше в десять раз, наверное. Вдруг всплывает и мальчик, которого сбила машина, и у которого не было половины черепа. А лицо было похоже на целлулоидного пупса, и тут же самокат с новеньким большим подшипником, который блестел на солнце. А бабка все пытается закрыть мне лицо, чтобы я этого не видел. И дом, и детский сад, и школа, и все-все, до чего до сих пор не добрался. И Ленку на катке с каким-то верзилой 8-го марта, а у меня в кармане духи для нее – «Ромео и Джульетта», уже после всего.
   И понимаю, что мог бы о каждом дне написать полный рассказ, даже самом обыденном, ничем непримечательном дне. Разве что, в этот день, допустим, рука у меня была в гипсе. И написать о длинных разговорах со слезами и восторгами с Николаем Борисовичем (Ником), и это тоже была бы отдельная повесть. И о всех книгах, книжках и книжечках прочитанных. И еще о многих «гадких» мыслях и фантазиях. И, о Сан Сеиче и… и понимаю, что это просто невозможно. И что для этого мне пришлось бы писать еще лет десять подряд, не отрываясь.
   - И это все как наркоз и наркотик одновременно, который затягивает. И Ядва стоит над душой и понимающе улыбается.
   - Вот если бы она прочитала.
   - Она не прочитает.
   - Она бы сказала, что это бегство от самого себя, бегство от реальной жизни, где надо пить, есть, одеваться, заниматься домом, воспитывать ребенка, оставить что-то ему.
   - А если это бегство к самому себе? К тому себе, который до определенного времени жил?
   И начинаю понимать всех моих любимых, гениальных авторов, до которых мне, сколько ни пытайся, все равно, как до луны. Как им, приходилось «нырять» от реальной жизни, в мир своего творчества. И какие у них, по больше части, были семьи, жены, дети. И остается только, не знаю, кого благодарить, но все же благодарю, за те обстоятельства, в которых я теперь.
   Только бы не вернулась эта боль. Я так устал от нее. Я знаю, что будет дальше… сейчас знаю.
   И еще - если, конечно, допишу - Никогда не назову ее по имени.
   
   Машка позвонила. Пьесу пишет! Вот уж, яблочко от яблони… Зеленое пока, но скоро упадет, и куда покатится? Обещала принести на суд праведный. Сразу Ник вспомнился.
   
   Луна свои письмена за пеленой белесой упрятала, расплывается пятном мутным. Берегись волк. Смотри, тень отставать стала, запыхалась, бедная. Берегись, волк, пурга догоняет, седая, косматая. А вон, гляди, балочка укромная. Ложись на дно, в снег закапывайся. Уши крепко прижми, морду лапами, и дыши редко. Вызывай сны на помощь, все, какие когда-либо виделись, сочиняй новые. Притворись падалью, пронесет лихо. И не слушай, что пурга будет нашептывать, какими сказками завораживать. Умри и жди. Будут еще ночки ясные, с луной и желтой, и красной. Все будет. Жди. А дороги впереди, поди еще не меряно. Затаись и жди.

   
   Площадь перед ДК. Площадка огромная, высокая. Фестиваль.
   Как пели – не знаю. Ирина Александровна губы «попочкой куриной» не делает – все нормально, значит. Объявляют. Выхожу в костюме пушкинском, лицейском, коленки трясутся. Толпа огромная, солнце в глаза, микрофон разносит голос и от соседних домов возвращает.
   -…Желаю славы я, что б именем моим
   Твой слух был поражен всечасно
   Что б мною, окружена была, чтобы молвою
   Все, все звучало обо мне…
   Что б гласу верному, внимая в тишине
   Ты помнила мои последние моленья,
   В саду. В тиши ночной.
   В минуты разлученья… ченья… ченья…
   Паузу держу, резко поворачиваюсь и иду. Сан Сеич, в открытом окне второго этажа пальцем большим трясет, чуть из окна не прыгает. Ленка глаза опустила, зарделась, а мне кажется, что вся эта толпа, мне в спину аплодирующая, на нее смотрит и пальцами показывает.
   В вестибюле Сан Сеич подскакивает, трясет и все повторяет, - «вот… вот… вот же» - а сам чуть не плачет.
   А мне становится очень грустно. Переодеваюсь и через служебный вход, ухожу в парк. В ротонде человек шесть сидят, ржут и бутылку водки по кругу пускают.
   
   Опять лето. Опять пионерлагерь. Теперь «Звездочка» Инструктором кружка «умелые руки». Сплю подолгу, потом учу выпиливать, выжигать, лепить пацанов. Сам завожусь, и после обеда тоже, чего-то мастерю.
   Через день – кино, когда стемнеет. Клуб – стены решетчатые, не до верха, но крыша есть, если дождь вдруг. Вечера холодные, все в куртках и свитерах.
   А я у «Мазилы» в кинобудке (Он меня и сосватал инструктором). Иногда девчонок пускаем. Флиртуем немного, в пределах допустимого – малолетки все-таки. Фанеркой закрываем разные там «поцелуйчики» и с садистским удовольствием слушаем ор и свист из зала.
   Когда кино нет, беру телогрейку и иду на берег, забираюсь куда-нибудь, сижу допоздна, пока совсем не замерзну. Стихи какие-то лезут - «прошла любовь, и жизни кровь остыла…» - и в таком духе все. Ничего не записываю, дневник не взял с собой, ни к чему, казалось.
   У меня комнатка маленькая, отдельная, в малышковом отряде.
   Возвращаюсь поздно, по коридору иду, и такие запахи до боли знакомые – подмоченных простыней, хлорки и еще чего-то, очень детского.
   Вот так и проходит лето. И ничего не читаю.
   
   22 августа. Последний день в лагере. Костер пионерский метров 5-6 высотой. Соляркой облили и как стемнело чуть, запалили. Сразу круг широкий стал, жар от костра за 15 метров достает. Потом танцы под духовой оркестр прямо на утоптанной земле. От 7 до 13 в одной куче танцуют.
   Я сижу на скамейке между двух сосен с другой стороны костра. Мне отсюда танцующих, почти не видно. Вижу только, как пацаны ветки горящие, из костра выхватывают и носятся с ними, а физрук бегает за ними и ругается. Сижу и думаю, что вот, наверное, последний раз в жизни у костра пионерского, вспоминаю другие такие же костры, и Риту и Анфису…
   «Отшумело соснами, отгремело грозами,
   Улетело детство искрами костра…»
   В общем, что-то в таком роде думаю, сочиняю, и начинаю жалеть, что под рукой листочка нет с карандашиком. От костра тепло и светло, хотя до него порядочно.
   Вдруг, слышу, сопит кто-то сзади. Оборачиваюсь. Стоит пионерочка в белой кофточке, пуговички на груди расстегнутые. Колено одно в смоле и со свежей царапиной, галстук пионерский в кармашке торчит, один кончик наружу выглядывает. Стриженая под мальчишку, глаза черные, вот-вот заплачут, и в них костер огнями играет.
   Увидела, что смотрю на нее - вскрикнула - Не смотри! - и картинно так, лицо свое за дерево спрятала. Я аж вздрогнул, отвернулся медленно. На костер смотрю, а там уж центральный столб подгорел, вот-вот все развалится, но ухо на всякий случай выставил, черт ее знает, психованная какая-то.
   Да только тут такая «психушка» пошла, что когда потом в дневнике расписывал, так сам себе не верил, да было ли.
   Подошла сзади, обхватила руками, плачет в голос, целует в плечи, в шею, в затылок и причитает при этом.
   - Миленький мой, родненький мой, наконец-то я тебя нашла. Люблю я тебя, больше жизни своей люблю. Давно люблю уже, жить мне без тебя невмоготу, хожу за тобой целыми днями, а ты и не знаешь, не ведаешь, совсем не замечаешь.
   Обалдел я, сижу, как приклеенный, и все пытаюсь понять-вспомнить – из какой книжки она все это вычитала. Шея у меня и тенниска на спине мокрая от слез. Стал потихоньку от ее рук освобождаться, чую, чуть ослабли тиски. Да тут же меня второй «волной» накрыло. Через скамейку перескочила, на колени передо мной упала, и опять мертвой хваткой обхватила. Руки, колени целует, сама слезами обливается, трясет ее. Подняла на меня лицо заплаканное
   - Самый красивый ты мой, любимый мой… - Я зубы стиснул и про себя, «как же это знакомо все. Я вот так же перед Ленкой… также душой содрогался». Вспомнил только, и сам готов завестись. Успокаиваю ее, с колен пытаюсь поднять, чтобы со стороны не увидел кто, а сам глаза промаргиваю.
   Усадил, наконец, рядом, обнял за плечики, а она рук от пояса моего не отпускает. Пристроилась на плече головой, затихать стала.
   - Что ж ты, девонька удумала, успела когда?..
   Запрокинула голову стриженную, посмотрела, улыбнулась… и такой свет полился от этого личика, челюсть у меня, наверное, отвисла. Засмеялась, и опять уткнулась в грудь мою.
   - А я после отбоя убежала как-то из лагеря, по бережку бродила. И вдруг увидела, как ты купался в Енисее, а потом из воды совсем голенький вышел, и прыгал по острым камешкам, пока одевался на мокрое тело, и стучал зубами от холода. Вот тогда и полюбила сразу, родненький мой, навсегда полюбила. Потом, как собачка какая, за тобой ходила, только ты не замечал совсем. Все время грустный такой, задумчивый… Я так и решила, потому грустный, что не знает, что люблю его. В кинобудку с девчонками лазила, они к «Пушкину» своему, а я к тебе приходила. А ты и не знал, дурачок ты мой, ненаглядный. А потом, позавчера мне четырнадцать исполнилось, я в твою мастерскую залезла. Ты выходил куда-то… подарок от тебя себе сделала – кораблик из коры с парусом утащила. Понимаю, что я дурочка. Да только подарок твой всю жизнь теперь на столе у меня стоять будет. И тебе, миленький, в тот день… в лес пошла, жарков нарвала. Хотела в комнату залезть, да букет в банку или во что-нибудь поставить, только воспиталка меня застукала, когда лезла. На кровать твою цветочки кинула и убежала… смеялась потом, все представляла, как ты придешь и будешь гадать, от кого жарочки-то.
   Хотела опять на колени передо мной, да я не дал, прижал крепко. Трепещет вся, а у меня самого, сердце где-то в животе стучит. Сидим, крепко прижавшись, и трясемся, то ли от холода, то ли еще от чего.
   - Знаю я, что ты меня еще не любишь так же сильно, как я тебя, потому что не знаешь пока. Только я теперь тебя никому не отдам, и все сделаю, чтобы и ты полюбил. Подождать только четыре годочка, и возьмешь меня замуж и, твоей, я, буду и, детки у нас будут красивые, как ты, мой родненький.
   Тут я совсем «с катушек» слетел, целовать ее начал. А она,
   - Радость ты моя, долгожданная, целуй меня, целуй… только в губы не надо. Узнаешь меня, когда… тогда… с утра до вечера будешь в губы целовать… и при людях… и при солнышке… пусть все видят, как мы любим… и радуются…
   «Отбой» отыграли. Костер уже почти догорел. Суета пошла, стали ребятишек по палатам разгонять. Вскочила она, не успел ее удержать. Опять через скамейку перескочила, за шею опять ухватила сзади и шепчет жарко
   - Миленький мой, не закрывай окно… решила я… приду сегодня, залезу. Ты не думай чего… рано еще. Только целовать буду, всего-всего… от пяточек до затылочка, любить тебя буду до утра. Только обещай не трогать… для тебя же беречь буду… Жди… скоро приду, и ночь еще будет…
   Поцеловала в ухо, оглушила и убежала, не успел оглянуться даже.
   Сижу, оглушенный и ничего не соображаю. Неужели, думаю, вот оно, то самое, когда и не ждал совсем. Вот она минуточка, от которой жизнь только и начинается… и откуда же мне такое привалило!
   Встал, шаг шагнул и охнул. Ноги затекли от сидения. А по углям костра догорающего, идет ко мне мой Рацио
   - Прошка! – говорит, - нэ ходы… нэ порть дэвку…- Смотрю, а это Ибрагимка в черкеске драной, руки на кинжале с насечкой серебряной, губы в усмешке злой кривит и глазом сверкает
   - Тебе что за дело? Может, минутка такая настала.
   - Совсэм от книжек рэхнулся… испортышь дэвку, ни тэбе, ни ей жизни нэ будэт… Нэ ходы… Зарэжу… Не ходы, Прошка!
   Повернулся, к кострищу пошел, на ходу кинжал достал, по лысой башке вжик-вжик, будто о камень. Прошел по горящим углям и исчез в дыму.
   Стою. Пачку сигарет достал, помятую, в нагрудном кармане лежала, кое-как закурил, а тут из темноты Мазила вылетает,
   - Старик, ты, где был? Чё морда опухшая? Пошли в столовку, сабантуйчик намечается, тебя ищу…
   - Ключ… ключ дай.
   - Какой? А… ну, старик, так бы сразу… ключик за огнетушителем внизу, как всегда. Ну дела, тихоня… Все, побег я. А ты там… простынка чистая… учти. – И в темноту нырнул опять.
   Посмотрел на угольки тлеющие, на туфли свои парусиновые, зубным порошком начищенные, пнул какую-то головешку и пошел в кинобудку. В темноте нашарил раскладушку и рухнул.
   Сопка. Пологий, длинный спуск. Просека сверху вниз. Пни сверху белые – недавняя вырубка, поросль только пробиваться начала. Тропиночка почти незаметная спускается. Кроме тропинки все, как молоком залито…
   Идет ко мне Синельга в парке распахнутой, а под паркой нет ничего, то одна грудь выглянет, то другая и внизу живота треугольничек черненький, четкий. В руке одной двустволка старенькая, ремень за кустики цепляется, впереди волк молодой бежит, все оглядывается, норовит в лицо заглянуть и хвост прижимает. Подходит ближе, вижу – не Синельга это вовсе, а Анфиса… на Ленку похожая, а может и вовсе Ленка… на левой груди, повыше соска, знак какой-то, а над ним родинка ромбиком…
   И от лица ее свет такой, и отвернутся не могу, слепит… И говорит мне
   - А вот и я!.. Не помешал?
   Глаза открываю. Солнце в глаза. Мишка по кинобудке бегает, стакан ищет.
   - Ну, и где твоя краля? Ах, ты, тихоня! Ушла давно? Ключ снаружи торчит. А мы ничего, погудели немного, даже директор был, коньячку махнул, лимончиком закусил и слинял с шеф-поваром - схватил табурет и сел рядом. - Чего смуреешь – не выспался? Знаешь который час? Деток уже по автобусам распихали, отправили. Скоро вожатые обратно приедут, сабантуйчик продолжим, на законных основаниях. В бухгалтерию загляни, пока Томочка трезвая, распишись и получи. На, кагорчику стакашку прими, для разгона. А кто у тебя был? Да, чуть не забыл. Тут одна пионерка стриженая просила тебе передать… куда я ее засунул… а, вот. Старик, ты чё, ее что ли? Ей же в куклы еще… И пипки еще не созрели.
   Записку развернул. На листочке тетрадном карандашом синим.
   «Любимый мой! До утра просидела под окном. Я все поняла, ты все правильно сделал, что не открыл окно. Ты оставил мне надежду, что когда-нибудь, а может уже через год, мы сможем любить друг друга по-настоящему. Я верю, что моя любовь всегда будет с тобою, изо всех своих маленьких сил я буду помогать тебе. Знай, что тебя никто и никогда не полюбит, так как я. Я заколдовала тебя этой ночью – кроме меня, ты тоже никого любить не сможешь, и не пробуй даже. Моя любовь сильнее всего на свете! Так и знай!
   Я буду тебе писать, хочешь ты этого или нет, потому что я люблю и помогу тебе полюбить меня!
   Родной ты мой, единственный! Я целую тебя в губы. Ты знаешь, что это!
   Мой адрес. Красноярский край, г. Канск, Октябрьская, дом…
   Твоя Ивана».
   
   … Я не знаю, сколько я бился в истерике. Помню только, что Мишка убежал куда-то, потом вылил на меня ведро холодной воды… потом мне стало холодно и я заснул на мокрой раскладушке, укрытый двумя одеялами.
   И сегодня, через сорок битых лет, знаю, что никто и никогда после так меня не целовал и не любил… и уже не будет.
   
   День с бесконечным дождем, серый и тоскливый. Окна класса струями косыми. И ветка тополя, что в первом классе сажал под окном, теперь в окно третьего этажа последними, грязными листьями со стекла слезы сметает.
   В классе тихо и сиро, уроки приглушенные.
   «Ник» зонтик открытый в угол поставил, пальцами хрустнул и мелом по доске застучал, как азбуку Морзе «Летние впечатления при сентябрьской непогоде».
   
   У «Ника» дома. Жена его, Ирина, молоденькая как десятиклассница, а ему уже лет сорок, тоже училкой в другой школе, тетрадки проверяет, нас на кухню выгнала.
   «Ник» дверь прикрыл, «Герцеговину» на стол, на меня зыркнул и рукой махнул – «валяй». Фортку открыл чуть. Дождь кончился, а тучи низкие, быстро к востоку тянет, к заморозкам. Сел у окна, тетрадку с моими каракулями открыл, карандаш красный достал.
   Полстранички прочитал только, карандаш пополам, и в угол забросил. Его Ирина, дверь приоткрыла, голову просунула, бровь знаком вопросительным. Я папироску под стол – «Зайди», - говорит, - «присядь». Вошла, увидела дым из-под стола, тоже рукой махнула, точно, как он, - «валяй». Села прямо на пол, коленки подтянула, и подбородок на них пристроила, ну как есть – девчонка.
   Закурил «Ник» по новой, закурил, и начал вслух…
   Сижу как в кино, наблюдаю, (вроде, как и не мое это) за облаками бегущими… за божьей коровкой, что по раме ползет – желтенькая, с четырьмя точечками.
   А там… и стихи про костер, про «Енисей серпом серебряным…», и про «…как старуха тяпкою на грядке, месяц ковыряет дальний лес…», и про купания ночные нагишом, и про тезку мою негаданную и нежданную, Ивану…
   Ирина встала, тихо меня по загривку потрепала, потом к «Нику» вплотную… очки сняла с него и долгим поцелуем в губы. И вышла молча. «Ник» в окно уставился, а я потихоньку, чтобы не шуршать, папироску вторую из коробки выуживаю. «Зависли», только дым слоем под потолком потихоньку в фортку вытягивает.
   Сел напротив, улыбнулся грустно.
   - Ну, вот и все, кончилось твое отрочество, новая жизнь начинается у тебя, и у меня тоже, кажется. Уезжаем скоро, в Иркутск. В редакцию зовут, давно уже. Так что, не учитель я тебе больше, как-нибудь сам теперь. Скажи только, Шишкова летом читал?
   - Давно… в пятом или шестом…
   - М-да… ну да это ничего. Жаль только, что это может скоро кончиться, а там, кто его знает. Я тут тебе список литературы напишу. Литература хорошая, она душу воспитывает, ведет по жизни и охраняет. А еще… - дверь приоткрыл,
   - Ириша!.. ты нас чайком угостишь?..
   - Тот час же!.. – из комнаты радостно, звонко.
   - А я кое-что найти должен - вышел.
   Ирина чайник на плиту «зарядила» и на его место села. Глаза чуть раскосые, «скифские» какие-то на меня глянули, как синевой вечерней, поздней блеснуло…
   - Мальчишки вы все-таки малые. И все вам любови подавай, и чтобы… - локти на стол остренькие, а на кулачки подбородок, - Ты от любви женской и всякой не бегай. Мало ее по свету ходит, не каждому положено. И свою… не раскидывай, береги пуще жизни, если встретишь. А вообще, вы с Колькой моим дурачки оба, неизвестно, кто больше, ничегошеньки в жизни не понимаете. Жить надо, а не… пи-са-те-ли! - засмеялась звонко и начала посуду расставлять. «Ник» заходит с тетрадкой толстой.
   - Кого это тут в дурачки записывают?
   Чай попили с батончиками соевыми, болтали о разном. Потом Ирина опять за свои тетрадки засела, а мы на финал опять задымили. И только тогда «Ник» тетрадь с подоконника взял.
   - На обмен, идет? Я твои «творчества», если не против, конечно, себе оставлю, а это… давно хотел подарить тебе. Только ты с ходу ее не «проглатывай», а как станет худо, небо «с овчинку» покажется, открывай тогда. Мне помогало. Дарю! В школе не болтай, - не люблю разные там проводы, договорились? А с тобой сейчас прощаться будем – по мужски, без «соплей». И ничего не говори, чтобы потом не жалеть. Только и ты мне помог в чем-то. А там, глядишь, может и встретимся еще, у судьбы такие выкрутасы бывают, что и не придумаешь. - Обнял крепко, по спине похлопал.
   - Вот и ладно. Давай, живи дальше.
   Ирина вышла провожать в прихожую. На «Ника» взглянула, он только хмыкнул и отвернулся. Поцеловала в губы, звонко и рассмеялась
   - Коль, а он вкусный такой. Может бросить мне тебя, пока не поздно, - Тут же по заднице схлопотала.
   - Да пошутила я. Все. Пока-прощай. Беги и не оглядывайся!
   Вышел на улицу. Небо прояснило и закат красно-малиновый в полнеба, точно, заморозки ночью будут…
   «Ник…». Я люблю тебя… пока-прощай.
   
   Утром встал раньше будильника на полчаса. Вышел бодренько, по дороге успел в книжный заглянуть. Бог ты мой! Что делается. Сколько еще непрочитанных книг и все «кусаются». Ерофеева наугад открыл, прочитал. Набор из пятнадцати слов и три одновременных мысли и ощущения. Да, мне такое, как до луны. Вышел и на улице уже долго вспоминал, как книжка называлась. Не вспомнил. На работе был весел, остроумен и деловит. Потом Ядва тихо пришел и… «сдул шарик». Ходит рядом и бубнит про себя – «Не понимаю, не понимаю». Приволокся домой и прилег отдохнуть. Тут он и насел,
   - Не понимаю!..
   - Чего ты?..
   - Про что писать теперь будешь?
   - Ну, как? про урок литературы.
   - Да там без пояснительно-разъясн­ительного­ и сам черт… Бумагу не жалей. В тот день много чего сошлось как-то и переменилось, как прыгнули будто за черту какую.Не торопись, может не за раз, как обычно, уж больно там… всего.
   - Помню…
   - Ладно, царапай, пошел я. Да, заметил? Сейчас великую мысль изреку - погружаясь в прошлое – стираешь настоящее. Я к тому, что уже три дня как не дергаешься.
   - А ну как в воспоминаниях дойду до вчерашнего дня?.
   - Не подумал…

   
   Урок литературы. Новая училка, кажется… Надежда Ильинична… не помню… не важно, потом. Стою у доски. «Ник» никогда не вызывал, больше с места, даже сидя, читал наизусть и по книге. А тут, вопрос – «сравнить художественные особенности творчества А.С. Пушкина и Н.В.Гоголя».
   За недели две до этого руку сломал в запястье. На физкультуре прыгнул, не то в длину, не то в высоту, в общем – гипс, и сверху сеточка такая. Сеточку тереблю, потому что рука под гипсом чешется… точно Надежда Ильинична. Под шестьдесят. Плотненькая такая. Слева от виска к «пучку» на затылке прядь одна совсем седая... красиво. Ушла в конец класса, руки на груди сложила, «слушаем» мол». А я в окно уставился.
   Середина октября. Накануне дождь был, в ночь мороз ударил. Ветка тополя под коркой ледяной прогнулась, крупа снежная в окно бьет. А, накануне из «Огонька» в дневник перенес - «Я рос. Меня как Ганимеда, несли ненастья, сны несли…»
   - Ну, мы слушаем… сообщи нам «особенности».
   Класс смотрит по-разному. Борька ухмыляется, Юрка с Колькой в «морском бою», им все по фигу… Катька... Катька нос теребит и учебник листает.
   - Так. Ну и как это называется?
   И вдруг я «взрываюсь», ни с чего!
   - Пушкин – это ПУШКИН! Гоголь - это ГОГОЛЬ! Как можно сравнивать? По количеству написанного? Или пережитого? Они же гении, разве можно их сравнивать!? Каждый в единственном виде, и таких не будет больше! А мы, дураки, их сравниваем и проводим параллели… и меридианы, идиотизм какой-то!
   Мужики заржали, девки глазами захлопали, – «первый раз увидели, лохудры. Зенки уберите, ненавижу всех!» - а сам сетку на гипсе рву, готов уже зубами этот гипс гадский…
   Хорошо еще до звонка минут пять-десять оставалось. «Нади» побледнела слегка… (точно, «Нади» – звали мы ее так). Пару вкатила. – С родителями завтра вечером, а теперь вон из класса! – а тут звонок. И урок последний.
   Из школы вылетел. А навстречу Мишка.
   - Письмишко тебе…- Сунул конверт в карман. Ни «привета», ни «спасибо». Он мне вдогонку,
   - Киношка новая, закачаешься, жду…
   Тормознулся зачем-то, крикнул,
   -Да пошел ты, со своим киношкой. - И побежал.
   «Крупа» по лицу, а мне все по фигу. Злость кипит, аж скулы сводит, И сам не пойму, отчего и на кого вдруг эта злость возникла. «Сволочи все!.. и все тут».
   До почты добежал. Сел за столик. Конверт разорвал в клочья, пока две странички мелко исписанные доставал. Прочитал быстро. Тут же лист из тетрадки по химии выдрал… (Потом это письмо напишу, долго хранил – запомнил). Написал быстро чуть не поперек листа, - «Ивана! Прости меня, идиота, если сможешь. Хотел быть с тобой и струсил. Предал я твою любовь, да и свою, быть может. Прости, если сможешь, а если не сможешь, то и так сойдет. Не достоин я тебя! Ты – заря утренняя, а я уже ночь кромешная. Мгла! Не пиши. Нет во мне жизни. Считай, что сдох где-то в тайге или утонул. Придумай что-нибудь! Прощай. Тезка.
   Конверт заклеивал, язык порезал о край. Адрес написал… (Потом молил и убеждал себя, что неправильный адрес написал – не Канск, а Ачинск). Кинул письмо в ящик, домой приперся, сразу в постель. Мать с работы пришла, руку на лоб. Пробурчал,
   - В школу вызывают тебя, завтра в семь.
   - Допрыгался. - И ушла. В доме, словно умер кто. Братья на цыпочках. Заснул в злобе, с зубовным скрежетом… а чего, казалось бы?
   
    «Игра в классики»
   
   Что-то уж очень долго не появляется Илья. После долгих уговоров, только было начал привыкать к мысли, что, возможно, это и есть то, что мне сейчас жизненно необходимо… даже особую тетрадку завел. И вот эта тетрадка лежит себе на подоконнике и уже начинает пылиться. Только какие-то смутные очертанья и не более. Конечно, нельзя торопить события, пусть это каким-нибудь образом хоть форму обретет. Если учесть, что в жизни своей детективами никогда не увлекался, а прочитанных если и наберется с десяток не более, то и те давно уже «вытряхнулись» из головы. С фантастикой и проще и сложнее. В детстве много читал и без разбора. Что же было самым последним? Если память не изменяет, Иван Ефремов «Лезвие бритвы». Очень смутные, но… интересные ощущения тогда, новизны и свежести этого романа. Романа, не похожего на фантастику по событиям, очень приближенным к реальности повседневной жизни, словом, после этого романа, (в армии еще читал) начал интересоваться «восточными делами». Это сейчас на лотках книжных «изотерики», разных Учителей, глаза разбегаются, а тогда… по большому знакомству, в «самиздате», часто просто переписанное от руки… на день-два. Ну, вот, давай, придумаем фантастику, научную или околонаучную, «реквизит» какой-нибудь таинственный, исторически уходящий в глубь веков, так чтобы совсем уж где-то там потеряться… а потом… потом непременно устремление в будущее. Черт, вот так, «на пальцах», кажется все так просто…
   Странное это дело – рождение героя. Как-то никогда об этом и не задумывался – просто ни к чему было. А это как рождение ребенка, родив которого надеешься, что он вберет все, на твой взгляд, самое лучшее, что есть в тебе самом и, так сказать, «понесет, как знамя». Конечно же, все не так. Как не так все происходит в жизни. Дети вырастают и становятся такими, какими становятся. Это уже их жизнь, к тебе имеющее только косвенное, хотя и родственное отношение.
   Вот и тебя понесло. Хорошо, с беллетристикой, как жанром, ты чуть-чуть, как самому кажется, справляешься. Но у фантастического детектива, наверное, тоже какие-то свои законы, построения, логики.
   Ничего не хочу читать похожего! Пусть как получится, так и будет. Вот, опять не добавил – «если получится». Уже начал относится как к делу решенному и даже уже наполовину исполненному… Не-хо-ро-шо.
   Ладно, Илья, не хочешь ты сегодня со мной общаться, не и ладно. Но если и завтра? Как там, любовь твоя… кажется, Наташа? Я ведь в сюжете и «замочить» ее могу. Вот настрадаешься. Не все же тебе разных негодяев постреливать. А если серьезно, то что-то с женскими образами у тебя не совсем... Основные, так вообще, чуть не родственники. А может, это как раз и хорошо. Таисия-Тая - мудрая, Наташа-Тата… Татьяна-Тата… что-то в этом есть. И непременно, что-то «восточное», загадочное и, в то же время… типичное, что ли. «Да, скифы мы, да азиаты мы».
   А может быть так и надо. Время покажет, подождем. Давай, Илья… Романович, действуй. Только не свихнись, как другой. Того,правда, Родионом звали.
   Ладно, к классикам-то не примазывайся.

   
   Вечер. Встретил мать с работы и пришли в школу. Она в учительской с «Нади» долго, а я по коридору шастаю. Уборщица старая шваброй возит и ворчит,
   - Хулигани… учиться надоть, а они хулиганють… Опять грязи натаскали, бумажек накидали… обувку менять надоть… двоешники… будуть дворниками… уборщицами… хулигани…
   «Нади» дверь открыла. – Входи. - нет, не строго, скорей, устало.
   Мать заплаканная, в платок сморкается. На столе листочки разные, журнал классный, в пепельнице «беломорина» в помаде. Присмотрелся, а листочки-то мои, макулатурные, наброски разные, стишата вариантные. Хорошо хоть до дневника не добрались, после того раза не трогают. А «Нади» спокойно так,
   - Ну, и как нам жить дальше? Мать бы пожалел. Четверки только по истории, тригонометрии и черчению. Про русский молчу совсем. То, что сочиняешь – хорошо, только есть школьная программа…
   - Я не буду.
   - Чего не будешь?
   - Сочинять.
   Взяла «беломорину», к окну отошла, долго спичками чиркала.
   - Учиться тебе надо, в одном слове по три ошибки, тоже надо уметь, а вроде русский. Хотела нагоняй тебе устроить… Лебедева попрошу тебя «на буксир». Ты не ерепенься, подтянуть тебя надо. Не хочешь Лебедева, соседку по парте попроси, она умница, не «зубрила».
   - Я сам.
   - Ну сам, так сам.А то я попрошу… а? Ладно, идите. Спокойной ночи вам, Мария Павловна. Мать не заставляй плакать, уши надеру, не посмотрю, что с меня уже вымахал, и что непедагогично. Листочки твои завтра верну, никуда не денутся. Так, попросить, что ли?
   Положила молча потом на парту в большом голубом конверте… и «попросила».
   
   Увидел класс. То есть, всех я знал, со многими чуть ни с детского сада, потом во дворе в лапту… и «в войну». Класс увидел.
   Все мои интересы вне школы – театр, вокальный ансамбль, библиотека, Сан Сеич и «Ник». А тут… «Ник» уехал – грустно, аж лопатки сводит. Драма вообще закрылась, одна оперетка осталась. Сан Сеич пить стал очень, редко занимаемся. Читаю мало, в основном фантастику. «Ник» список оставил, книг двести, от Гомера до Астафьева, а в самом конце написал – Библия и «Все прочитаешь – забудь, оставь только эту на столе своем. Сейчас не поймешь, потом – придет время». Тетрадь его открыл – ничего не понял, решил, как-нибудь потом, когда «с овчинку». В «архив» закопал.
   В общем, теперь по 3-4 часа над учебниками колдую, ничего не понимаю, хоть убей. За 2-3 класса прошлых лет учебниками обложился. Братья «балдеют», но не мешают. Пою два раза в неделю в ДК. И два раза же к Катьке домой хожу «подтягиваться».
   Класс увидел. Кто с кем и почему… кто дружит, кто цапается. Интересно! «Масочку» на себя нацепил «непризнанного обществом гения». Онегин и Печорин в одном лице. Рацио мой совсем редко появляется, в основном ночью. О чем-то ноет на ухо, только я отмахиваюсь. Эпиграммы на весь класс сочиняю корявые и злые. Подмечу черточку и «накручиваю», на всех… кроме Катьки. Она – ничего, не «выкобенивается» и в душу не лезет. Я у нее «в рабах» - портфель до дома таскаю тяжеленный, (камней она специально накладывает?). Но… «баржа обязана повторять маневр буксира» и нести свою нагрузку в меру возможностей. И никаких полетов во сне. Никаких, потому что иногда, в теплой воде… в ванне… без особых фантазий… а после презираю себя… и всех.
   Да, письмо Иваны засунул в тетрадь «Ника», и когда… (об этом не сейчас, и не здесь). К «Мазиле» не захожу. Новый год в семье грустный, в общем, черно-белое кино.
   
   Март. Холодный, ветреный, но солнце… и небо белесо-голубое.
   Вхожу в универмаг погреться. Смотрю на витрины, «глаза продаю». Духи. «Ромео и Джульетта». Что-то внутри вдруг звякнуло и откатилось, как монета из дырявого кармана на пол каменный. И тут же Рацио подскакал,
   - С печи, что ль свалился?..
   - Не суйся, не твое дело.
   - Да у тебя денег только на подарок матери на 8-е.
   - Пошел ты…
   Карманы выворачиваю… копейка в копеечку. В карман пальто внутренний положил, и побежал. А он рядом пыхтит, не отстает.
   - Да, давно уже все похоронено, лютики-цветочки на могилке, не дури…
   - А вдруг...
   Город маленький. Раза три по одним и тем же местам пробежал. Все вижу: автобус прошел, задняя дверь не закрывается… ворона какую-то дохлятину клюет… там из люка приоткрытого пар идет струйкой тоненькой. Ищу, одним словом. В парк прибежал… к ротонде направо. Не удержался – налево горка ледяная, длинная, метров шестьдесят, наверное, а дальше каток. На ногах скатился. В конце самом не удержался, приложился затылком об лед. Искры из глаз, шапка на носу, а рука на груди – не грохнул ли. Только поднялся, Ленка. Ленка сама прямо на меня на коньках катит с каким-то фэзэошником. А Рацио мне,
   - Надо же. Есть там что-то, все-таки…- и пропал. А она своему верзиле,
   - Подожди, Саня. – И ко мне подъезжает. Из-за коньков я на нее снизу вверх немного. И такая она… прямо не знаю.
   - Трахнулся здорово? Снег приложи - и снежок мне на затылок, сразу за шиворот закапало…
   - Лена. Не подумай чего, подарок вот, на праздник тебе, я хотел…
   Рукавичкой мокрой рот мой прикрыла,
   - Я с тобой никогда не ссорилась, понял? И все ты себе напридумывал, и не смотри, пожалуйста, собачьими глазами, и не бегай, не прячься от меня. Я всегда считала тебя своим другом, и считать буду. Понял!?. Ну!.. –парень ее, что в стороне покуривал, аж напрягся слегка. Я в ответ только глазами хлопнул пару раз.
   - За подарок твой! – поцеловала, как тогда, только теперь шею оцарапала, задним ходом на коньках отъехала, от меня оттолкнувшись.
   - Слышал, Ирина решила оперу ставить. Завтра сводная, в пять, в ДП. Уже знаю – я принцесса, а ты принц, вернее маркиз де Караба. Пока! – и коробочкой с духами помахала.
   Вот как все совпало. Вроде как теплее стало, и синичка внутри цвиркнула.
   «Нет повести печальнее на свете…» и светлее печали…
   Маме только на открытку наскреб. Прости меня, мама.
   
   Ночью из избы на крыльцо в одних плавках.
    Что это?
   Холм росой блестит серебряно. На холме далеко стог сена огромный, а прямо над стогом луна медная, в треть неба, письмена кровью запекшейся. В стороне Ока лентой черною. И тишина в уши немотой, как гранатой рвет…
   Просыпайся волк, давно уже за полночь. Хватит из осколков снов «Вечность» складывать. Не собака ты шелудивая, не пристало тебе в конуре, псиной пахнущей.
   Аа-уу-ммм, морду вверх, за луной лети, пока кровью вся не вытекла.
   Тень на крыльце, от холода дрожащая, в избу обратно просится, чтоб уткнуться вновь в копну волос, ромашкой горькой пахнущих.
   Налегке волк лети, без репейника на хвосте.
   Утром двери хлоп. Ведерки полные на лавку,
   - Слышь, студенты… али спят еще? Глянь-ка, ночью как грохнуло, думка – дом развалит надвое. Скирда дальняя полыхала как… да не наша, таруссинских. Все равно жалко оченно, ишь как молнию кинуло, и не приведи Господь. А дожжа-то так и не было… - и опять дверью хлоп.
   Чего вскочил? На часах четыре. Ну, не писал вчера и что? По телефону слова разные, разговоры допоздна.
   Ох, и вправду, луна полная. То бледными облачками серебрится, а то чугунком каким на минуту прикроется. С востока тянет, значит к холоду, да к солнышку. Может, завтра и побегаем. Фонарь – паразит, рогатки на него нет, и молоко в холодильнике закончилось.
   И не в склад, и не к месту… помарать бы все. Ладно, все потом… потом.
   Все. Спи. С « выздоровленицем»… месяц прошел. 25 января.

   
   
   - За что судьба ко мне так зла? Дала бы мне ну хоть осла.
   Кюи. «Кот в сапогах». Зинка с рисованными усами – кот. Стою, держу Ленку за обе руки. И поем прямо в лицо друг другу…
   - Носить ты будешь скоро. Серебряные шпоры. А кушать лишь печенье, мышей для развлеченья, лишь иногда ловить. - Маленькая коронка на голове у Ленки медленно сползает набок, она заводит в ужасе глаза на этот «сюрприз», но я не могу выпустить ее рук, чтобы поправить. - …Скучая во дворце… тебя мы не забудем… томилась долго я… - а Зинка на авансцене, вообще сидит, один сапог прямо в зал свесила, - … мышей для развлеченья… - Корона висит на ухе, но из зала этого не видно, потому как в профиль. Глаза Ленкины хохочут до слез, а когтями своими в ладонь мою впилась. А тут и занавес.
   На поклоне смеемся, открыто в зал, в зале хохот и овации. И рука в руке… и ощущение счастья через край…
   Чтобы попасть на сцену, надо пройти через длинную комнату без окон, с рядами плотными костюмов театральных. Полетел, показательный полет для Лены. Вижу очень ясно…
   
   За окнами гроза майская. Холодный ветер черемуху треплет, лепестками лужи забрасывает. В тучах, то колоды раскалывает надвое, то темно-серые простыни рвет…
   Сан Сеич сильно пьян, глаза замутненные,
   - «Мысль реченная есть ложь». Жаль, не я сказал, но… Слово сказанное само по себе – ничто… просто нуль. Что «соловей», что «сортир» – В небе грохнуло. В потолок палец, - Вот! – и за стакан снова, - …что «сортир». А душа говорить должна… в паузах, хоть мычанием. Ей слова ни к чему. И чем больше болит душа… болеет… из тела через глотку рвется, тем… а когда не болит, слова – мусор… - Снова грохнуло, раскатилось и замолкло – «простыни» кончились. Бутылка о край стакана застучала. Залпом стакан до дна. Мне морду, аж воротит на сторону. Вот и пауза.
   - Не ходи ко мне… Все! п….ц! Не хочу… сам… как хочешь. На карточку, раз просил… и пошел вон, пацан!
   Вышел в коридор, дверь прикрыл. Лбом своим подпер, и заплакал, жалко стало донельзя. Прошел мимо кто-то, руку на плечо, - «Вали»!..- Снова никого. А за дверью, - «Куда, куда, куда вы удалились…» - и стаканом в дверь – вдребезги.
   Ушла гроза. Остались тучи серые, низкие, летят быстро, моросят «ситечком». Бреду по лужам, плачу открытыми глазами – то ли слезы, то ли дождь – все едино.
   «Зачем… зачем… зачем вот так… на клочки сразу»… И Рацио тут тоже, - «Может, обойдется?.. Проспится… ну, жена бросила, уехала… больше года прошло, зачем себя-то, как тряпку половую выжимать и топтать? Может, проспится… а?».
   Увезли его. Не проспался. Не стало. Говорили, – умер. Не знаю, только от души его, самая чуточка, во мне поселилась. Тихонько до поры лежала на полочке.
   
   Ядва у окна стоит, на деревья голые пялится.
   - Что делать будешь? Решай.
   - Чего… решай?
   - Да позвонила только… плачет, «жалится».
   - А сколько там еще «молнии» осталось?
   - Да есть… пока.
   - Может рвануть разом и конец?
   - Вот и я говорю – решай.
   - А ты не дави.
   - Да кому ты нужен. Вот опять… год перепрыгнул, очень важный год пропустил. И еще зачем-то под Москву заглянул… чего ты?.. «выздоровел»… как же…
   - Ночь такая была.
   - Может, потом переставишь?.. про «кота в сапогах», да «луну в треть»?..
   - Не твоего ума… Год оперу мурыжили. Отвали.
   - Не хами, я к тебе по-хорошему, вот и ты… и не забудь, с паспортом лодки напрокат давали, писать будешь?
   - Не знаю, да надо ли?..
   - Ну, освободись, легче будет. Потом отмоешься, а? И с ней решай – куда поворачивать, не спеши только.
   
   Утром поздно проснулся. Воскресенье. За окном серо все. Во рту сухость. Вчера у сестры был, двоюродной, потому как Татьянин день был, да и не виделись год с хвостиком. Посидели хорошо, поболтали, «приоткрылся» чуть. В общем, все хорошо.
   Вспомнил, как водил ее гулять за ручку. Я уже в театральном, она подросток – головка светленькая, глазки умненькие, внимательные… все стихи ей читал. Слушает, и как будто какую задачку про себя решает трудную, и все не решается спросить, - как же это?
   А теперь вот, присела к столу, подперла ладонью голову, на мгновенье вспыхнуло - «Любительница абсента», и пропало. Глаза такие же внимательные и добрые. Отдохнул возле нее душой, расслабился.
   Лежу, в потолок уставился, жду чего-то. Мысли вялые, тягучие. Завтра деньги надо искать-занимать, у кого? Опять на телефоне сидеть, «сводить-разводить»,­ может по городу бегать с этой бессмысленной работой. Вспомнил уже написанное, дальше что? Где вперед забежал, пропустил чего?
   Пропустил! Катя, Катенька, Катюша! Как же это я? Ведь началось-то это гораздо раньше. До этого просто Катька была, соседка по парте, только потом продолжалось почти десять лет. Как? Как я мог забыть начало самое?
   Может одно еще в угольках тлело, а другое только-только разгораться начинало медленно. И, пошло, и поехало. Закрутились всякие мысли, воспоминания…начали в спирали свиваться, в галстучки-удавочки формироваться. И, заснул вдруг, предохранитель выключился. Без снов провалился куда-то. Вот так. Только самым краешком сознания - жду чего-то.
   Проснулся от телефонного звонка. Машка, радость моя! Поболтали немного. Слышу, совсем далеко, - «нет, не надо передавать…» - «вот, и ладно», подумалось.
   
    «Близнецы»
   
   И угораздило же, родится под этим самым знаком. Прежде было совершенно все равно. Ну, родился и родился. Гороскопами интересовался так… из любопытства. Любой знак к себе примеряй, то и будет, казалось. Ан, нет. Не совсем уж это пустое занятие. А тут – «близнецы». Стало быть, надвое растаскивают, если предположить, что по-разному на жизнь смотрят и воспринимают. С Сиамскими близнецами все ясно - деваться им некуда, срослись. А здесь… трепанация (в смысле «трепа») головы каждый день – кому это понравится. Еще и в год Свиньи угораздило попасть. И редко в согласии, а все больше в сомнениях и поисках «третьего» пути… так чтобы уж, наверняка. Только редко такое происходит. Раньше этого совершенно не понимал, воспринимал как естественное и должное быть у каждого человека, имеющего элементарное представление о всяких там… нравственных началах, о совести, в конце концов. Но живут же и без… Совесть-то весьма деликатная дамочка, – когда ее не спрашивают, помалкивает. Как можно так жить? А ничего – привыкаешь постепенно.
   Каждому человеку дан талант. Это чуть ли ни факт библейский… в Библии – талан, в общем, нечто стоящее. По-нашему – талант. Нет, пожалуй, даже не талант, а дар. Потому «талант»… это нечто, почти осязаемое, имеющее меру, объем. А дар… Тут же на ум –«дареному коню…» и т.д. Дар именно дается. Как дается, так и отнимается – «конь оказался старой клячей – подох и весь сказ». И, поди, угадай, дар ли это, или «поцелуй насильно данный»? (у В.Ерофеева позаимствовал). И к чему этот дар приложить следует? Какую в себе дверку открыть, в какую сторону зрение и свой двигательный аппарат направить? Вот и мучайся с этим даром, да твой ли он. А может, по ошибке тебе достался, «коробочка» при распределении не была подписана. Или только с «близнецами» такая мучиловка происходит, а у других, более цельных «символов» по другому? У того же, скажем, «Козерога». Как уперся рогом в стену, так и прет. Пока рога не обломает или стену не порушит. Или «Рыбы», которые при любых обстоятельствах сухими…
   И еще одно, на мой взгляд, печальное, но бесспорное… и чем дальше, тем больше проявляемое. Не хотел даже самому себе признаваться, все считал себя если не самым-самым умным (так-то, положим, никогда не считал, – наговариваю на себя), то уж, наверное, и не последним. А тут тебе отписано, мол, «во всем поверхностен» знак этот. По «верхам» прыгает, не пытается в «глубину» заглядывать. Точно. Знаний основательных ни в чем… так одни… «сведения». Одно радует – во многом. Но, стало быть, в побуждениях душевных и разных… тоже? «По верхам и вприпрыжку»? Хотя, и тут есть свои плюсики - до петли… или там еще до чего, решимости, «глубины» не хватит… аффектик аффектиком, для души поцарапывания, а там, глядишь, вдруг и «с гуся вода» или «все Божья роса…». Вот и получается - «плюсики» какие-то, больше на «минусики» смахивают.
   Вот же зараза, эти гороскопы. Лучше не знать. Да и не хочу знать, а так… «немного по верхам»...
   Ничего не поделаешь- «близнецы».
   
   Зачем позвонил? Позвонил, сам.
   - Ну, ты как?
   - Ничего, голова болит, лежу.
   - Может, что-нибудь нужно?
   - Нет, ничего.
   - Может, себя принести на блюдечке с голубой каемочкой?
   - Не надо.
   Неужели вчера что-то такое показалось? Вот и еще один «крючочек».
   Вот и еще одна «минуточка»…
   Шел снег и перестал, и вновь пошел. Темно. И где-то там, в глубине этой темноты приоткрывается окошечко светлое, такое далекое. Но теплое. Оно все растет, ширится, приближается, и… я кидаюсь в него с головой.

   
   Снова больничная палата. Это было позавчера. Бежали на лыжах «пятерочку». Решил схалтурить, срезал кусок дистанции. С лыжни сошел в сторону и через овраг… итог – лыжа сломана.
   Борька ползет, пыхтит. Сломанную лыжу ему показываю, кричу, - «Домой я!». Кивнул мне, мол, слышит, дальше запыхтел, а я на лед озера вылез и домой, а там километров шесть напрямик, и ветер сбоку, а я потный... Пришел, темно уже было совсем.
   Сегодня воскресенье. Палата на четверых, но я один лежу. С утра мать приходила, принесла, что просил. Лежу и читаю «Илиаду»Гомера, и ничего не соображаю, хоть справочник какой бери. Не пойму, кто есть кто и за кого.
   Вдруг видение. А как раз накануне, вчера то есть, ночью «бредил» немного - Ночью ангел белый над моей постелью. Ангел без крыльев, но я вижу, что он ангел…- в общем бред полный. А тут…
   Катька в белом халате. Обалдеть и не встать, ну, никак не ожидал. Красная, то ли с мороза, то ли от смущения, а у меня на носке дырка. Поверх одеяла лежу в теплом нижнем белье и в больничной пижаме. Видок, одним словом, еще тот.
   - Я маму твою вчера встретила, ну и вот… ты, конечно, учебники не взял? Не дам я тебе сачковать, и даже не надейся, все равно не отстану.
   Помолчали. Она сидит на соседней кровати, а я лежу. Потом догадался, сел и дырку на носке в тапок спрятал. Только уши у нее такие же красные, хоть давно уже в тепле. Осторожно так говорит, слова подбирает,
   - Ты извини… я тут стащила у тебя, месяц назад.
   Достает конверт голубой, большой. А я уже и не помню его, через минуту только дошло – «Нади»… забыл я его в парте. Тут уж я «заполыхал»
   - Твои это?
   - Нет, - говорю, - списывал, ну там у Байрона, у Асадова, у…
   - Не ври… ты когда врешь, брови у тебя съезжаются, вот так…- Посмеялись. Потом нос свой затеребила – привычка у нее такая, когда умную из себя строит,
   - Ладно. Раз не твои, значит мои! Ясно? И если, еще будут, или есть «не твои», давай списать, понял? А я тебе контрольные дам списывать, идет? И твои варианты решать, и давай дружить! – Это в пятом-шестом говорят «давай дружить», думаю.
   - А мы и так с тобой дружим. За одной партой второй год сидим. Давно кто хотел, к кому хотел пересели.
   Начали трепаться про тех «кто хотел», потом про тех «к кому хотел». Сплетничаем. Я ей эпиграммы на одноклассников. Потом выяснилось, что еще один год добавили – одиннадцатилетку сделали. Два дня в неделю «проф» обучение. Часа три трепались, даже на обед не пошел.
   Ушла, а у меня не то, что птички на душе… нет, птичек точно не было, вот только что-то не так…
   Больше Катькой ни разу не назвал. Чего-то, где-то стронулось, как будто большая льдина от берега откололась и медленно-медленно потянулась к морю…
   Ночью про «ангела без крыльев в халатике белом»… и хмыкал долго про себя.
   
   Потом март прошел с «повестью печальной».
   Да… в начале февраля где-то, пошел на танцы в 176-ю школу. «Твистовать» уже разрешили в школах, и «дудочки» пошли. Еще кто-то из ребят пошел из нашей школы, не помню, кто.
   И тут «белый» танец объявляют, медленный. Я было в туалет покурить намылился. Только вдруг на меня такое «солнышко» движется. Рыжая-рыжая, а глаза голубые. Я обалдел прямо, глазами захлопотал. Ко мне прямо подходит и приглашает, реверансик такой отвесила. Только рот открыл, мол, «с моим удовольствием, Миледи»… как, вдруг, перед моим носом, в буквальном смысле, затылок стриженый,
   - Конечно! Я счастлив, что вы меня пригласили… - Я его за рукав,
   - Ты чё! Это же меня приглашают!..
   - Это кто? – Поворачивается ко мне, плотненький такой, и вижу, под пиджаком на брюках пряжка ФЗУ. «Присел» я слегка, но виду не подаю, своих в толпе стал искать.
   - Пойдем, выйдем? Познакомимся?
   - Вперед иди! и по честному…
   Пошли. Пока с третьего этажа спускались, я «печатку» свинцовую потихоньку на средний палец левой руки. Иду, соображаю: «замахает» он меня, точно, надо первым, и в глаз.
   На улице холод собачий, на крыльце дружинники мерзнут, а мы, как есть, в пиджаках, да при галстучках пластиковых, за школу шасть. Поворачивается ко мне,
   - Закурить есть? – посмотрел на меня и заржал, видно вид у меня был испуганный очень Я, на него глядя, тоже. Потоптались, курнули по паре затяжек и обратно в школу побежали.
   В раздевалке руку протягивает.
   - Александр. Слесарь КИП – познакомились.
   - Ты мою Панку, не тронь, ладно? У нее и без тебя хватает, не успеваю носы квасить.
   - Как-как ты назвал? Имя как?
   - Панна. А что? Нормально. Сестра двоюродная, кузина, стало быть.
   Нет, это с именами у меня что-то… Как что, так Жанна, Тая (Таисия вроде), не говоря уже о выше упомянутых Терпсихоры не хватало, не было, точно, не встречал. А с Сашкой потом долго дружили.
   
   Май пришел, с дождями с грозами. Город почистил, умыл основательно. А на меня навалили Маяковского. И сценарий-композицию,­ и режиссуру, и «сам на дуде игрец».
   С «Нади» долго спорили по сценарию. Я ей «Облако в штанах», она мне «Советский паспорт». Я ей «Скрипку…», она – «Хорошо»… В итоге – «Флейту», «Хорошее отношение к лошадям» и еще что-то протащил. Уладили.
   Соорудил «постамент» на сцене, как в Москве памятник. Сам на этот постамент, головой чуть не в потолок. В.В. «бронзовый». Чтецов расставил по «площади», отрепетировал с ними, как сумел. А В.В. до времени прикрыл занавесочкой – сеткой белой, в ДК выпросил. При прямом свете не видно «памятника».
   За кулисами готово все, полез сам наверх, чуть не навернулся. Марш пошел вступительный, а я занавесочку проверить решил, а она, зараза, внизу зацепилась за постамент. Дергаю – никак. Шепчу дико –«Катерина!», она ближе всех ко мне за кулисами. Подбегает, я ей показываю, отцепи, мол. Присела быстро и… громко так пукнула.
   Марш играет, занавес пошел… может, кроме меня и не слыхал никто. Только что-то во мне еще на один градус сместилось. Что-то стало… ну, не знаю… общей тайной, что ли?
   Сам спектакль не помню. Помню только, занавесочку без проблем открыли. Вещал «Во весь голос», вступление.
   Из школы вышли. Сирень-черемуха после теплого дождичка башку кружит. Пригласила зайти, поболтать, не в ее комнату, а в гостиную.
   Окна настежь, на столе тоже огромный букет сирени, хоть натюрморт пиши. Пианино стоит с подсвечниками – я таких и не видел. И в квартире никого.
   Слышал, что сестра ее младшая музицирует. Катерина к пианино садится, крышку открывает, носик свой потерла. Первый раз в жизни «Лунную» услышал. Через минуту «улетел», чуть носом не зашмыгал.
   Крышкой хлопнула и к себе в комнату быстро ушла, и оттуда уже,
   - Все, пока, уходи.
   Что же, Катенька, наделала? Льдину-то мою на стрежень выносить стало.
   Через год только узнал – не для меня тогда звучала «Лунная»…
   
   Все! В десятом. Кое-как, но это ерунда. Классом всем в парк, сначала вместе, потом расползлись. Катюшка куда-то с девчонками дернула, и остался я один вдруг. Дошел до лодочной станции и по берегу медленно побрел в сторону дома. А, у дома на детских качелях «Мазила» сидит, меня дожидается. А мы с того раза, в октябре и не встречались, ну как-то не получалось.
   - Давно ждешь?
   - Часа два. - Пошли обратно в парк. Он грустный и серьезный. Пока до озера дошли, и мне что-то стало… Сели. Закурили.
   - Я вот чего. Понимаешь, уезжаю я завтра. В Питер… на оператора. Вот. Документы давно подал. Вызов прислали.
   - Ну, ты даешь! Чего раньше не приходил?
   - Не хотел… - и вдруг, без разгона, по башке, - Ты прости меня.
   - За что?
   - Ты только помолчи, не встревай, дай сказать… потом. - Вторую закурил, пальцы дрожат немного, волнуется чего-то.
   - Понимаешь, я свой адрес дал ей тогда, чтобы… в общем, потом еще письмо было, ответ на твое… а ты… Ты понял?
   - Ни черта не понял.
   - Писать от тебя ей начал. – Я от дыма задохнулся, закашлялся до икоты, а он,
   - Вот. Только признался недавно… ну, что это я от твоего имени. В общем поверила она мне, и теперь мне в Питер писать будет… вот.
   - Не ожидал, конечно… - это я ему, после паузы хорошей. - Ну и ладно… Миш, ты чё? Ну я, ладно… неожиданно было все. Ну и пожалел ее, но ты же еще старше ее, чем я. У тебя же их… Мишка, да там же все книжное, из книжек повыписано, только вот никак не мог вспомнить, откуда. Не то Тургенев, не то Островский, а может кто из нашенских, сибирских. Очнись!
   Долго молчали… потом,
   - У тебя первое ее письмо… отдай… а…
   - Нет, порвал сразу. - Соврал зачем-то, надо было отдать, не глядя.
   - Наверное, книжное… но сердцем… И что плохого, если книжное начало! Заорал вдруг, а потом помолчал, и уже спокойно, - Главное, чтобы книжный был конец: «Они жили долго и счастливо, и умерли в один день».
   Пришел домой поздно, сильно пьяный. Отец спал уже.
   
   Ай, да «Пушкин», ай, да сукин сын! Ведь поступил. Писал вначале. Про неореализм итальянский, про Эйзенштейна. Про Ивану ни слова. Пропал потом куда-то. В титрах до сих пор ищу, не встречал.
   Вот так. Меньше, чем за год троих потерял, сразу как-то и не заметил… только потом.
   
   - Ну, и…
   - Что?..
   - Не притворяйся… и – «озеро» дальше.
   - Не мо-гу!
   - Ну… «жесткое порно»… кого ты этим сейчас удивишь?
   - Да в том-то и дело. На каждом углу и в этих… «шопах»… и кассеты…
   - Значит, есть спрос. Значит, кому-нибудь нужно…
   - А как же, стыд там, совесть?
   - Деликатные штучки, - когда не спрашивают – помалкивают.
   - Да я-то спрашиваю! Это же со мной… не с кем-то.
   - Динозавр… или… «крайний нарциссизм на фоне вторичного эдипизма»… короче, комплекс неполноценности… Что тебя смущает? Ребенок твой прочтет? Тогда сначала книжку почитай, видел ведь на «Пятого года», как там... «Подростковая сексуальность на пороге 111-го тысячелетия». Это в Союзе секса не было, потому и паскудства было много. Что не взял?..
   - Сам знаешь…
   - Молчу… «про романсы»… В чем еще тормоз?..
   - Ладно, может, без подробностей, так, намеками…
   - Ага. Еще хуже будет, когда полуприкрыто. Совет можно? Я понимаю, что «стриптиз души», верно понял, как ты считаешь, здесь неуместен? Ладно. Тогда возьми с полочки эту баночку с заспиртованным «озером» в карман и к какому-нибудь гипнотизеру топай, чтобы стер, разбил, вернее, чтобы не было этих девочек двенадцатилеток, которые…
   - Видит, Бог, я хотел это забыть…
   - А теперь, значит, для полноты, пощекотать себя же хочешь? Ну что, это уже по нашему, по Карамазовски. «А бабу мы тебе найдем».
   - Не поясничай… я еще не совсем…
   - Ну да, ну да, предупреждаю в последний раз. Если так будешь измываться над собой… и там, и здесь, передачки в психушку носить не буду, а если еще чего удумаешь, то еще и помогу.
   - Выйди вон! И дверью не смей хлопать! Скотина!
   - А когда там, поначалу тебе даже нравилось, хотелось чего-нибудь этакого, развратненького, ты меня не гнал, «гляди, мол, запоминай». И что я не знаю, что мог ты ручонки-то свои развязать, да покончить с этим делом. Стоило только дернуть немного и с уключинами вместе освободиться, и не растлевать этих девочек окончательно. Чтобы потом же самому не кататься и не биться… и не пытаться… Ладно, все уже ты написал, считай. Три раза проиграл в памяти и, действительно, я бы лучше сдох тогда, чтобы сегодня не мучаться на твоем месте, да и на моем тоже… Что, давит за темечком? Сон все вылечит, загонит обратно «в баночку». И не трогай ее больше никогда. Проехали. Спи и думай дальше – «Класс десятый. Сентябрь. Новенький в классе. Юра»… Чис-тю-ля. Спи! Устал я от тебя что-то.
   
   Утром встал, разбитый, как старая кляча. Голову ломит. На улицу вышел и «затанцевал» к метро. Под утро дождь шел. Потом… каток в общем. Уже в метро припомнилось, что накануне по телефонной линии один «змий-искуситель» нашептал… Дальше на «автомате» ехал и про голову забыл. Все фантазировал.
   Из метро снова «на танцплощадку» - мигом опомнился. Нет, не по Ваньке колпак, нечего во всякие авантюры влезать. Нет, допей сначала свою чашу до дна и не поглядывай на соседнюю – полна ли.
   А только еще один крючочек – пэк-с…

   
   Класс десятый. Сентябрь. Новенький в классе. Юра. Представил себя рядом с ним… так, нигилист-шкилетина на ниточке и… король Артур там… или Цезарь… «Курятник» всполошился, записочками зашуршали, пацаны насторожились – пора бить или подождать немного? На Катюшку искоса поглядываю, - вроде не «клюет». Ну и славно.
   За лето еще больше похорошела, «зафигурилась». Встретились очень хорошо, тепло, чуть не по-родственному. Я сразу как-то даже просветлел после лета. Наблюдаем за «курятником», изредка понимающе переглядываемся. Тепло, хорошо мне. И такая золотая осень за окном, только стихи пиши.
   Чего-то пишем, на каком-то уроке. Наверное, химия… «Камбала» (один глаз у нее стеклянный) чего-то объясняет. Катюшка моя пишет старательно, а я только делаю вид, что умный (все равно, потом моя «училка» все объяснит).
   На левой руке перстенек замечаю, с зеленым камешком, а у нее глаза тоже иногда вдруг зеленые, а так… светло-карие. Не удержался – погладил пальчиком одним камешек. Рука раз в кулак. И, долгим таким… на меня, может, час целый. Потом заискрилась вдруг, улыбнулась. Перстенек с руки и в папочку небрежно… (Портфели тяжелые кончились – в моде папки стали). И все. Дома сразу «Гранатовый браслет» перелистывать. В дневнике «замузыцировал».
   Да… чистый лист пропустил, без записей, это про «озеро». Пусть останется белым.
   
   Из школы иду. В руках, как обычно, две папки. Только Катерина шагов на двадцать впереди… с Юркой. Идут, разговаривают, не оглядываются даже. Я иду «природой любуюсь». Никак на душе – ни грустно, ни пакостно.
   Возле ее дома только подошел. Юрка ушел уже. Папку отдаю, делаю вид, что мне по фигу все. Носик, как всегда, потерла, улыбнулась чуть виновато и «пока…». И опять в дневнике, что-то среднее между Отелло и Арбениным.
   
   Перед самым Новым годом бал в ДК. И не помню, как получилось, но познакомил я Катюшу с Ленкой. Обе слышали друг о друге что-то, - городишко маленький, «телеграф» работает исправно.
   Встали вдруг рядом, под ручку и на меня обе лыбятся, У меня брови, наверно, сходиться стали. Засмеялись и в толпу, только уже порознь, это я заметил. Хотел даже сказать, - «Девоньки вы мои, как же я вас обеих… Только по дороге домой стал паясничать, - «И вот приближается бегунья под номером два и первая… первая передает эстафетную палочку». Тут меня мой Рацио пару раз двинул. В дневнике столько точек понаставил.
   
   Тут «минуточка» одна… в новогоднюю ночь. Первый раз не с родителями и братьями встречал.
   Сидим в Катюшкиной комнате. Сидим, друг против друга через стол здоровый, двухтумбовый. Удрали от гостей, что в соседней комнате шумят. И уже половина первого. У нас по полному бокалу шампанского и шоколадка одна. Свет потушили, на подоконнике свечку зажгли. Моментально… «свеча горела на окне, свеча горела…». И Катюшка такая... такая красивая, при свече горящей.
   Долго сидели молча, шампанское цедили. Потом дурачиться начали, чего-то изображать. Потом… потом «умирающего лебедя» под музыку похожую из соседней комнаты. «Умирая», голову на стол положила и руку, обнаженную до плеча через стол, чуть бокал не опрокинула, подхватил вовремя. Застыла так… одним дыханием губ, не удержался, коснулся едва. Чуть вздрогнула, а потом.
   - Еще… - и ладонь переворачивает. Припал губами и дышать перестал, от волнения чуть не в обмороке и… вечность.
   Выдернула руку, на стуле откинулась и глазищами зелеными сверкнула. Вдруг гримасу смешную состроила и,
   - Я тоже хочу. Давай руку!.. ну!.. и бровями не двигай, понял? - Руку протягиваю нерешительно, она схватила быстро, к столу прижала и поцеловала раз пять торопливо, а потом перевернула ладонь мою, чуть руку не вывихнула, и щекой своей горячей, как котенок какой, потерлась.
   - Все! пошли!.. - у дверей уже. А я дышать не могу, голову не могу от стола оторвать.
   - Хочешь… теперь каждый Новый год будем руки друг другу целовать... а?.. - и выбежала.
   Минут через пять только вышел следом.
   
   И было предчувствие… чего-то гадкого и… неотвратимого. После лета.
   После новогодней ночи, следующим вечером в дневнике, как было все… ну, может, чуть прибавил, стихи там разные… про свечу и прочее.
   А потом ночью вскочил. Холодно. В одном белье нижнем, теплом, только носки шерстяные надел, с тетрадкой на кухню. Окно заморожено – сверху узорами лапчатыми, понизу толстой наледью, а бумага, которой окно заклеено, инеем мохнатым подернута. На столе стакан с молоком недопитым.
   Знал, знал ведь, что нельзя долго возвращаться к уже написанному. Открыл на первой страничке. Голова пустая, как большой шарик от «пинг-понга» из холодильника. И в этом шарике два слова тяжелых, как два куска угля перекатываются, а я никак не могу их вспомнить… и холодно. Перечитываю, и дрожать начинаю от этого холода. Было… было. И это было… и это. Все это читал… и это! Да, таких… что в «Огоньке», что в «Юности» лопатами на пятак сотню.
   Сигареты из тайника достал - отец знал уже, но дома не курил - табурет набок и к печке сел, дверцу открыл. Ну никак не могу вспомнить этих «угольных» слов замороженных, и что-то гаденькое внутри поднимается, вроде тех червяков из «сортира детского»…
   Отец заспанный. Вздрогнул, но сигарету не выбросил. Посмотрел он на стол, потом на меня внимательно. Ничего не сказал, щетину на щеке поскреб, в туалет пошел. Бачком пошумел и тяжеловато ушел.
   Да что же, думаю, за напасть такая. Что ж, меня так! От холода озноб пошел… только, вдруг, к столу «Ник» подсел. Пальцами похрустел, допил молоко и очки достал. Долго читал, дольше всего страничку чистую. Очки снял, залысинки пригладил, лоб морщинами – вроде раньше не было, не замечал.
   А меня от холода уже трясти начало. Развел руками молча, мол, «ничем не могу, ты уж сам… твое… выбирайся». В сигаретный дым завернулся…
   И тут «камушки» мои из башки выпали, на полу перед печкой лежат, антрацитно поблескивают.
   «Графоманство» и «Плагиат».
   За тетрадку схватился, залистал… зубы стучат от холода. Тут «списал» у Толстого, а здесь у Тургенева. И, понеслось – Бунин, А.Толстой, здесь Достоевский прошелся крепко… Белль, Фриш, Гессе, Астуриас, Маркес… и Чехов, и Шукшин. А здесь Астафьев с Распутиным!
   Что же это делается? Как же это я до такого дошел? Поцелуйчики-цветочки­-ротондочки,­ а уж свечей на столах и окошках. «Лунных» и всяких сонат – дальше некуда. И в Собраниях, и в каждом журнальчике копеечном, а уж на экране киношном... ну все вторично!
   Что в копилочку «свинскую» набивал «для памяти», вмиг на землю хрясь! Ладно там, для себя или для ближнего окружения, фантазиями да искушениями своими куда вознесся! В литераторы, в члены всякие, математикой занялся, где и сколько, постранично или как.
   Запалить уж хотел, да в плите электрической, в духовке как-то не с руки, что ли. А из комнаты «волчара» кашлем надсадным зашелся.
   Вот и все! Дописался! Думал, было что, и что не было – все быльем поросло и забылось. А случился огонь, и пожег то былье – обнажилось все разом.

   Рифмоплет-графоман. Вот и весь приговор. К исполнению!
   Трясусь, как на плахе. Перстенек на столе, со стаканом допитым рядом… с камушком. И Катюшка нос теребит - «кто же мне через год, дневничок отдаст?» - А у меня в руках коробок крутится - «хоть согреюсь немного»- думаю. Лена грустная, - «понарошку хоть, давай в опере детской поженимся». И Сан Сеич трезвый, при «бабочке», - «ты запомни, учись держать паузу, а теперь, не сметь! – и Ивана стоит, я и думать забыл, в темноте коридора, смотрит ясно так…
   Что ж я делаю?..
   Миллионы людей, до тебя и потом, из них тысячи… слова на бумагу или еще куда. И, между прочим, друг у друга смело заимствовали. И слова одни, и Душа одна на всех, Вселенская. И не главное «я… да я…». Можешь петь – пой… от любви иль от горечи, раз душа твоя так раскрывается. Для себя, для других, если хочешь, но лучше без имени. Потому что – все это общее!
   Долго так причитал, пока не схлынуло.

   Мать на кухню вышла, печь топить. Подошла, уткнулся в нее лбом, глазами сухими, холодными…
   - Поплачь, сынок, поплачь. Это ничего, что большой стал, поплачь. Это сердечко твое любви просит. Замерз совсем. Приляг пойди… ничего, весна скоро… согреемся. В свое время… много плакала. Скоро завтракать будем, хочешь ладушек?
   Кто бы знал тогда, что в последний раз… вот так… с мамкою…
   30.01. (1964-2002).
   
   Спи мой волк. Не пора еще. Это только «окошко» в пурге, середка самая. Скоро снова стена седая, начнет убаюкивать. Снова будет посулами всякими соблазнять. Уши прижми, не слушай. Спи и жди. Все еще будет.
   
   - Ну, ты напел. Наколбасил. Вчера за тобой бегал, пока ты по офисам шлялся. Получше было, интереснее. Что? «Великие все померли, и тебе что-то нездоровится»? И впрямь, ты смотрел в зеркало-то - белки совсем желтые. Чего молчишь? Что я должен тебя монологами развлекать? Не приучены-с…
   - Помолчи. Я думаю.
   - Во-во. Чисти зубки и думай. О чем изволите-с?
   - Устал я… устал.
   - Ну, наконец, признался. Я тебе давно говорил… брось ты это…на время… побегаем, зарядимся.
   - Не хочу.
   - Ну и глупо. Я понимаю, теперь бы тебе ПК к постели, и чтобы кто-нибудь кормил-поил вовремя и гулять выводил перед сном… на собачью площадку.
   - Не мешай. Ну, вот! Бороденку свою паршивую испортил. Сбривать надо.
   - И то дело. А еще где-нибудь занять-перехватить. Ей отдать. Тебе самому как бы и жрать не надо.
   - Без советчиков
   - А ты слушай, когда дело говорят. Так, писать только по вечерам. Не больше двух часов. А лучше отдохни до пятницы. К друзьям нагрянь без приглашения.
   - Видно будет…
   - Как знаешь. Беги в свою контору, графоман… и по утрам не пиши – пресновато. «Булгаков», понимаешь, хренов.
   
   Все. Из конторы ушел. Совсем. Простился по-человечески - «если что – звоните». В метро «завис», выскочил на Большую Дмитровку, давно не был, была раньше Пушечной, вроде. В книжный заглянул, «полюбоваться», и дальше. По дороге… по сотовому… «ну, натурально…типа этого…». И в читальный зал театральной библиотеки. Сел. Ну, и что дальше?

   
   Каникулы весенние пронеслись с концертами, поездками по колхозам ближайшим, воинским частям и… опера детская пропелась и, «понарошку поженил нас с Ленкой Зинка-кот».
   К дневнику прикасаюсь редко и осторожно… только когда «запоется». Лилею свою безответную… к Катюшке. Грустно и вместе с тем светло.
   Вот такое кино пошло.
   Кино.
   - … Подвергнуть упомянутого вожака высшей мере наказания…
   - Да вы прочтите, что у нее там! Там же не то… Измена!
   Алексей взял лист чистый, посмотрел на Комиссаршу. Ожгла его взглядом. И, столько в нем было нерастраченного и обещающего, столько будущего, бабьего… Сверкнул Тихонов глазом, зубами скрипнул, э-х…
   - Написано, как сказано… Как ты там говаривал?
   - Приговор окончательный…
   - Привести к исполнению…
   Как пацан ревел – Комиссаршу жалко. С Алексеем вместе «бескозырку с головы сорвал».
   -…Первый морской полк сформирован и разбил врага…
   Оглушеный из кинотеатра вышел. Весна ранняя, с капелью, с сосульками… Воробьи чумные, аж воздух звенит, солнце в первых лужицах купается. Глубоко запало, как там Тихонов Комиссаршу-Володину…­ Вожака кончал.
   Иду по улице Ленина, по-матросски, тротуар клешами мету, а по левому борту лица суровые, как морской волной в камне выбитые.
   Дома дневник открыл… куда все пропало? Слова корявые, неуклюжие. Закрыл, и снова в «Спартак» на вечерний сеанс. И опять морской волной окатывает, чайки в ушах и соль на губах…
   - Написано, как сказано…
   Домой бежал – не растерять бы… растерял… пусто все. Как же у Тихонова получается? Не могу понять, хоть ручкой в лоб стучи. Неделю мучался, ходил, как пришибленный. И еще раза три ходил смотреть, пока что-то внутри, вдруг, почудилось… И действительно, чудо. Прямо на уроке. Сначала чуть пониже губы нижней… потом в уголке рта… потом зубы по губе нижней вскользь… Из меня, изнутри… смотрит Тихонов. И улыбка уголками губ, и как бы одной щекой слегка, с переходом на чуть-чуть вприщур, в грустный глаз. Ох, ты, Господи, что это?
   Катюхе показываю, мол, кто это? А она на меня, как на идиота, и лоб щупает… «бедненький». Тут я завелся, не заметил даже, как «пару» схватил. Меня спрашивают, а я ничего не понимаю, и «Тихоновым» лыблюсь.
   По дороге домой, Катюшке фильм рассказываю - она еще не видела. Говорю, «пойдем – офигенный фильм».
   Со мной не пошла. Но что-то все-таки заронил. С кем ходила – не знаю. Только через пару дней, - «покажи! Ну… чего кривлял». Сосредоточился… и опять изнутри… Бровки подняла, - «что-то есть, нет, правда… а еще… ну, даешь». Тут «курятник» позвала, - «гляньте, девочки!». А у меня все - не получается. Вот кино, что делает. А может, и не кино это вовсе.
   
   Производственное обучение. Два дня в неделю – понедельник, вторник. Сижу в большой комнате. Столы, стенды, приборы всякие, осциллографы и еще чего-то, название чему не знаю и не рвусь узнать. Человек двадцать и одни женщины от 20 до 50.
   На моем стенде бытовые электросчетчики. Моя обязанность: установить, подключить, обнулить, прогнать ровно час и записать показания. И, в этот час совершенно нечего делать.
   Бабы между собой «о своем, о девичьем», иногда с матерком, и ля-ля-ля…
   Книги читать нельзя – «бдеть надо». Стул подо мной высокий, без спинки. Заснешь – свалишься, мало не покажется. Иногда, кто помоложе, проходят на выход позади меня и трутся о мою спину грудью, и шепчут на ухо всякое. Я на них ноль – старухи…
   Делать нечего. Чтобы не заснуть, начинаю вспоминать про себя стихи, какие когда-либо учил-читал. Вдруг, слышу, что-то не так – тихо. Соображаю, что это я сам, уже в голос «лирикой маюсь». Аплодисменты сорвал. И с этого времени у меня появляется постоянный и благодарный зритель-слушатель. Разрешают даже «с листа». Иногда начальство и народ из других комнат набегает на «концерты по заявкам трудящихся».
   Свои никогда не читаю, помню про «угли».
   
    «Китайская работа»
   
   Давно это было. Может тому лет тридцать. Зашел в музей Востока. Не то погреться, не то любопытства для… не помню. Походил, «штучки» разные посмотрел, вроде посуды всякой да живописи китайские да японские. И тут на глаза попался шарик. Просто небольшой шарик, из кости, так понимаю, что слоновой. И весь резьбой покрытый. Ну, шарик и шарик. Читаю, что написано возле и тихо начинаю удивляться. И чем дальше, тем больше.
   В этом шарике оказывается внутри еще …надцать шариков, мал-мала. Как матрешка. А тут еще и выясняю, что наша матрешка тоже оттуда «приехала». Ну ладно, с матрешкой все понятно, в детстве такие ломал – разбирал. Так этот шарик не разбирается, не развинчивается! Тогда, как же его мастерили? Ну, допустим, как - можно представить, но, сколько же времени понадобилось, чтобы его «своять». Так тут и написано, что не одно поколение… и т.д.
   И ради чего? Чтобы он лежал вот здесь, на погляденье редким посетителям?.. Конечно, подумал я тогда, был в этом какой-то смысл, но по истечению стольких веков… просто потерялся и стал недоступен, тем паче обывателю с Запада.
   После этого стал называть все действия, что требуют долгой и кропотливой работы, но, в конечном счете, особого смысла, особой надобности практической не имеющие – «китайской работой». Ну, как если бы, скажем, собирать из спичек, Эйфелеву башню трех метров высотой. Нет, нехорош пример – Эйфелева башня все-таки памятник архитектуры… хотя если из спичек… Все же – китайская работа. Знаем. Проходили.
   Еще в классе шестом, подарил отец лобзик для выпиливания по дереву. И первую, как мне казалось, полезную вещь, выпиленную мной, оказалась ваза… состоящая, если мне память не изменяет, из… ста разных диаметров кружочков-многогранн­иков­ фанерных, склеенных между собой в определенной последовательности, результатом которой и было появление цветочной вазы высотой сантиметров сорок.
   Задумывалось все это как подарок, не то к 8 марта, не то ко дню рождения мамы, а потому производилось «тайно», конечно в ущерб домашним заданиям… Оказалось, что эту вазу можно использовать только для искусственных цветов, которых я терпеть не могу, даже очень искусно сделанных… Не знаю, куда она потом девалась, но долго стояла на шкафу, пыльная и бесцельная…
   К чему я все это… Замысел и порыв был очень хорош, волнение и даже до дрожи. Но, растянутое во времени, волнение прекращалась и превращалась в обычную работу, лишенную… чего-то самого главного. Только через много лет я понял, что порыв к творчеству, стремление к результату его… это прекрасно. Но самое… самое настоящее – это процесс, самый процесс этого творчества…
   Становится понятным создание китайского шарика, где вещица оказывается не только результатом задуманной «штуковины», но того «процесса труда, полного размышления о вечности, о… поди узнай, о чем думал мастер, когда изо дня в день, может быть всю свою жизнь, творил свое чудо – творил самого себя…
   Вот очередной мой «герой» наговаривает мне свою историю. Повесть, наверное, может получиться. Уже видна даже структура этого будущего создания. А вот теперь-то все и может начаться. Процесс.
   Со стороны кажется все просто, садись за стол, пиши себе… ну, вот, например, как ты теперь эти строчки пишешь… но эти строчки я пишу потому… да потому, что совсем не думаю, для чего я все это делаю… хочется так и все. А тут – повесть. План определенный, сюжет, герои. Завязка, развязка, кульминация и стиль, опять же… да мало ли еще чего… того, о чем не начав, не имеешь никого представления. Как по незнакомой местности без карты.
   На помощь приходит спасительное, слышанное у нашего сатирика выражение – «Писать и писать нужно только тогда, когда уж очень хочется» или что-то близкое. От переполненности значит, пока не подопрет, пока мочевой пузырь не «завопит», пока мозги не закипят – нечего соваться в реку, тем более что, плавать пока еще можешь только «по-собачьи»… «чутьем» одним…
   А пока, пусть будут разные «почеркушки, фразочки», набирай в очередную «коробочку» разных «штуковин», чтобы потом можно было, было из чего складывать мозаику… медленно и «по-китайски»… словом, творческий процесс… он всегда должен неопределенную протяженность иметь. Будь то Великая китайская стена… или четверостишие – и то и другое хороши только в «процессе производства»
   Вот. Поумничал немного, но и эту «почеркушку» выбрасывать не буду. Пусть будет...
   
   - Ну, вот, я так и знал. Я предупреждал, что не надо писать вне конуры своей.
   - Здесь воняет… псиной.
   - Проветри и все. Я спешу, бегу к нему, думаю, что он пишет «пособие для начинающих «кувыркаться»», а он в философию ударился.
   - Я так думаю.
   - Точно?..
   - Да. Когда я произношу «Она»… я жду, что вот сейчас, начну искать и целовать следы на прошлогоднем снегу, подниматься, подниматься до высот Вселенской Любви. Или опускаться в ненависти лютой до желания взорвать этот подлый, прогнивший мир, и непременно сначала весь мир, а уж потом себя. Я произношу «Она» и… ничего, все сжалось и оцепенело. Ничего.
   - Шапочку надо было сегодня надеть – не лето, чай, тебе что, нянька нужна? Между прочим, она бы тебе не разрешила без шапки выйти сегодня – -10 градусов по Цельсию. Потом, как же Машенька? Она-то при чем здесь? Ладно, пусть все провалится, но дочь-то, это как?
   - В субботу увижу.
   - Ну, вот и считай часы. 45 осталось.
   - Так много?..
   - Так это и есть… и жизнь, и страсть, и все такое прочее.

   
   У Сашки дома сижу. Книга большая с переплетом тесненным. Сашке, - «Дай почитать?» – А он, - «Фиг тебе. Мне отчим голову оторвет и скажет, что так и было. Здесь читай».
   Библия, да еще с гравюрами… как его… Доре, кажется, папиросной бумагой обложены. Зачитался… кто кого родил, ну и дальше. Здорово!
   Через месяц уже начались дискуссии – есть ли Бог или все же люди придумали?.. Ну, чтобы легче жилось, и по каким правилам. До хрипоты разойдемся. Сначала, он – «за», а я ему – «неточки», потом местами меняемся. И, такие из нас умные «философы» прут. В общем, весело.
   Дома тоже, всякие доводы и контр доводы. Неплохо, только знаний, чувствую, маловато. Ну и литература пошла соответственная, про «опиум», и прочее. У Толстого читаю, вроде он «за», а церковь его что-то не очень.
   
   Июнь. Школа по боку. Катюша моя опять на Украину укатила. Перед этим гуляли долго, на звезды смотрели. Только она уже как бы не здесь, уже уехала, или в поезде. Даже неловко как-то, смотрит ласково - «До осени?» - «Пока… до осени».
   А тут фестиваль опять городской, в который раз. И пели, и читал… Довженко про «Марию Стоян», а в ДК, на заключительном, Евтушенко «Стеньку Разина» из «Братской ГЭС», из газетки вырезал. Медальками долго бренчал, Сан Сеича вспоминал, вот бы со мной порадовался.
   
   Лето. Озеро. Сашкина лодка, вернее, отчима. Широкая, с закрытым передом. Катер, только без мотора, на веслах.
   Мы с ним гребем лениво, а за рулевого у нас «Солнышко». Я ее с того вечера и не встречал, почти. Ну, вся рыжая… волосы огнем прямо и должно быть жесткие, как спираль от утюга сильно растянутая.
   
   Были потом такие,только русые. На Оке…под Таруссами…(Спелось как)
   
   И личико у нее… ну, как у этой в кино.
   - «Тепло тебе, девица?»
   - «Тепло, тепло, батюшка…»
   Точно, только в веснушках. Купальничек у нее в васильках, под цвет глаз. Мы оба от нее умильно балдеем и выпендриваемся, на «высшие материи» опять завелись. А она нас подначивает - «ты ему в нос, а ты за это ему в глаз или под ребро».
   Потом встала во весь рост – загорает. Это ей-то загар…ха. С Сашкой переглянулись и дружно веслами «раз». Из «солнышка», вмиг «русалочка» случилась. Только через пять минут выловили, когда зубками застучала. Хоть и лето, но вода еще холодная - не прогрелась. Только в лодку, сразу за черпак схватилась, и давай нас поливать водой… и всячески. Ладно, сестренке нашей все прощается. И меня она тоже за брата.
   Лежим с ней на носу, руки в воде полощем, загораем. Сашка гребет понемногу. Я ей шепчу чего-то, ласковое, а Сашка к нам прислушивается – ревнует, черт.
   Потом он «воркует» – я гребу, поменялись местами.
   Островок, свежим камышом заросший, проплываем. Тот самый, прошлогодний. С той стороны островка есть проход незаметный, а внутри место… на две лодки.
   Сашка мне, - «киснешь чего? Сейчас Панку попрошу – защекотит, а то я, если по твоим ребрышкам пройдусь – синяки будут». А мне совсем не до смеха, говорю - «Голова разболелась, может, напекло или что-нибудь такое… тошнит».
   Догребли до ротонды. Я на берег «списался», они дальше, «в рейс».
   Больше я никогда по озеру в лодках «не ходил». Ни один, и ни с кем. Как обрезало.
   
   Месяц прошел. Домой прихожу. Мама чемодан набивает, и две сумки большие.
   - Все, сынок. Рано утром едем мы с тобой на Кубань, к родственникам. В Майкоп. Билеты до Белореченска.
   Братья в пионерском лагере или еще где, не помню…
   Утром, в автобус отец посадил, - «Гляди мне, чтобы все было… большой, отвечать уже должен». Приехали в Красноярск, на поезд сели, плацкартный вагон, полка верхняя. До этого в поезде и не ездил ни разу, не приходилось, а тут через всю страну.
   С утра до вечера в окно, оторваться не могу. Обь проехали – ничего река, широкая, только берега пониже будут. Урал ночью, тоннелями прогрохали.
   Волга. Столько ждал… проскочили враз, только внизу блеснуло вода желто-коричневая и все.
   Москва. Голова кругом. С вокзала на вокзал перетащились, справились. Закомпостировали билеты, долго стояли, до ночи. Утром в метро и на Красную Площадь. Господи, голубей-то сколь? Мавзолей, часовые винтовками клац-клац… и куранты. Место лобное, где Стеньке голову… вот оно! И что-то запало глубоко. Потом часа два через ГУМ и «Детский мир», мимо Феликса, пешком на вокзал.
   Майкоп. Представлялось – крепость казацкая, со стенами и пушками. Городок небольшой, а вокруг просто деревня… или как там - станица, во! И где-то на окраине, долго искали, дом большой, на двух хозяев, под одну крышу. Сад заросший. Посреди двора небольшого, тутовник старый. Огромный, старше дома, наверное, а дом еще после «империалистической первой, в аккурат…»
   Здесь все это и получилось.
   Наутро мать с родней куда-то собрались, а я не хочу, - «Ладно, сиди, отдыхай. Рви черешню, тутовник поспел». Оставили.
   По двору послонялся. Наверх глянул – неба не видать, листья сплошные, ветки и наверху ягод… Полез. Дерево высокое, раскидистое, прямо над домом, как зонтик. А с другой стороны дома такое же, может еще больше. На этой стороне ягоды черные, на той – белые.
   Высоко залез, а наверху хоть лежи, хоть спи – дощечки к веткам привязаны к сучьям. И солнышко достает, загорать можно.
   Гляжу, белеет что-то. Ветки раздвигаю тонкие, а на том дереве такая большая площадка, на ней женщина… голая лежит, загорает и журнал листает. Я чуть с дерева от волнения не сверзился.
   Наверное, много я шумел, пока по дереву ползал, она меня раньше заметила. Лет может двадцать пять, все при ней, ладная такая, не тощая. Журнал медленно положила на то место, а мне до нее метра четыре-пять по воздуху.
   - Ты чего, хлопчик? Дивчины голой не бачив? Пид до мэнэ…- и пальцем манит к себе.
   Пересилил волнение. На крышу слез, на конек самый. Жестянка по коньку горячая, от солнца нагрелась. На то дерево залез и на площадку вскарабкался. Сел возле нее на коленках, а она, как лежала, так и лежит, только глаза от солнца ладонью загородила
   - Москаль аль кацап? Мову разумишь?
   - Из Сибири…
   - Далече… Ну и шо робить будэм? Дивчины у тебя булы? – головой мотаю – пересохло горло.
   - Дило не хитрое. Ты дывчинку приголубь сперва, чтоб сама к тоби присунулась… да ты никак кончився? Не журысь, хлопче, приляг… во це так… Ты мени про свою кохану, про Сибирь гутарь… руку положи сюды, вот и гарно будэ… ой, дужэ гарно! О-ой, божечки… идэ ж, ты ране був?
   И так может часа три…
   - Приды завтра… любый мий.
   Только завтра не случилось. Поехали куда-то еще, в Белореченск, кажется. Как в бреду, ничего не помню. Только что солнца много, в голове было. Очнулся уже в поезде.
   Это надо же!.. Это надо же!.. А колеса - тых-тудых, тых-тудых… Как все солнечно и радостно! Может так и должно быть, и Любка тогда… научить хотела, да не знала как?
   И на стыках рельс стали из мозгов «угольки» высыпаться… и про близняшек, и про «озеро»… по другому как-то. И по-новому, Катюшка видится, и люблю ее аж до жути. «Приласкай, приголубь сперва, и уж если люб… потянется сама к тебе. И все будет тогда, и не грех какой - будет жизнь сама».
   И все мои – и Лена, и Катюша, и «Солнышко» - все как-то разом сошлись, сплелись на этом тутовом дереве. Милые вы мои, милые…
   А колеса только – тых-тудых… тых-тудых… тых-тудых…
   
   - Смотри, распелся. Спать надо, утро скоро.
   - Ладно. Выспимся.
   - М-да… ишь что вспомнил, а все ныл, что никто тебя…
   - Ну и было, пятнышко в памяти, было.
   - Ничего себе… «пятнышко»! Ты после этого как меня звать начал? Помнишь?
   - Мой Фабио.
   - Надо же помнит! Ладно, спи. Будут новые заботы… и светлые, и темные «пятнышки» еще будут. Спи. 37 часов… отметил?
   
   Что-то в жизни моей сдвигается. Предчувствие такое. Сижу у «Змия». Помаленьку попиваем коньячок, совсем по чуть-чуть. Больше пятнадцати лет ходим мы с ним своими путями, редко пересекаемся, но всегда что-то после этих «пересечений» меняется.
   Читаю ему, что уже написано и понимаю, что все равно никогда не удастся, как ни старайся, приблизиться к той жизни, которая вспоминается, и слова просто не в силах этого сделать, даже если бы расписывал с величайшей подробностью. И становится от этого очень грустно.
   Вася, он же «Змий» с нимбом из седоватых волосенок, начинает тоже вспоминать. Я, слушаю, и эта чужая жизнь тоже где-то там начинает откладываться в памяти, чтобы потом, как-нибудь…
   Долго придумываем название этому моему «опусу», но все это как-то не то, и не хочется пока никак называть.
   Спать ложимся поздно, кофе выпитое стучит в висках и бьется о ребра, почему-то немеет мизинец. Еще засветло, до будильника, открываю глаза и вижу в полумраке киску, «сфинксом» сидящую на низенькой скамейке перед компьютером и немигающими глазами спрашивающую, - «Ну, и?..».
   И медленно из глубины искрящейся всплывают слова, название будущего, если доскажется, допишется, доживется и доможется. И, да будет так.

   
   Наступает август, сухой и солнечный.
   Утром рано выскакиваю из дома и бегу до плотины. Обратно медленно, пешком, подставляя всего себя лучам низкого солнца, обещающего еще один безоблачный день.
   После завтрака ухожу в парк, тетрадка обычная, ученическая в кармане трубочкой. Пишу пространные «трактаты» о любви, дружбе, театре, о творчестве и о познании через творчество женской любви, тела женского. В библиотеке, наконец, дают Евангелие, «надо, мол, для лекций по атеизму». Евангелие старенькое, с «ятями»… И кажется не библиотечное, а из дома принесенное, свое.
   Мне «трактаты» кажутся ужасно умными, и вечером я иду к Сашке и читаю ему. Он быстренько объясняет, где у меня «заумь», долго спорим, читаем и ведем беседы на разные темы.
   О «тутовом дереве» я помалкиваю. В дневнике только впечатления о природе и погоде, и о новом ощущении моей сокровенной любви к Катюшке.
   Евангелие перечитывается несколько раз, только евангелистов – остальное темно и непонятно. Особенно нравится «От Иоанна», и я начинаю каким-то образом ощущать свое причастие к нему, хотя бы потому, что я тоже… Иоанн.
   
   Завтра приезжает Катюша, и я ей все скажу. Все. Я подойду, обниму ее нежно, потом ладонями закрою ее уши, и одними губами скажу, «я люблю тебя, Катенька», и поцелую приоткрытым ртом… и потом…
   И уже начинает светать.
   Потом становится все просто,
   И искрами осыпан сад,
   И звезд рассыпанное просо
   Ждет первых розовых цыплят.
   
   Но приезжает Катюша и ничего не происходит, и эта моя «переполненность» выливается в странички дневника, в стихи свои и… «почти свои», близкие по восторгу, смятению чувств, тихой грусти, и всего-всего терзающего и согревающего душу.
   «Трактаты» продолжают писаться, уничтожаться, сливаться с новыми вычитанными впечатлениями. И, это будет продолжаться долго, постепенно превращаясь в совсем уже уверенные фразы, иногда совсем ничего не имеющие общего с реальной жизнью, но очень... «возвышающие», что ли.
   И через много лет, когда небо однажды становится «в овчинку», открывается хранящаяся бережно тетрадь «Ника», и эти трактаты, когда-то и кем-то написанные, потрясают меня, как когда-то «В начале…» от Иоанна, и где-то посредине тетрадки появляются два листочка мелко исписанные еще детским почерком. Все это становится единым целым, ложится прочным основанием того, что я есмь.
   
   Вот тебе и предчувствие. Накануне с дочкой сидели одни. Песни пели разные из «Сольфеджио». Поздно спать легли. Я на кухне чего-то «расходился-разыграл­ся».­ Что-то написалось, сунул куда-то и забыл… забыл забрать утром, когда уходил. Видит Бог, хотел.
   Брехун ты, старый. На «авось» надеялся. Правда, точно не знал, найдет ли, ну и получай, что заслужил…
   Да… Утром звонок. Умыла. Причесала так, чуть не со скальпом. На грешную землю вернула. В «пофигизме» всяком во все эти годы. «Жизнь, какая кругом, совсем не до «соплей розовых», и не так все делается, если хочешь. Бороться надо – работать, завоевывать, думать о будущем дочери, в возраст вошла, а тебе, мол, и это «по фигу», не думаешь». И так далее, и так далее, и в таком же духе.
   - А ты чего ждал? «Вернись, я все прощу»… твою душу… мать.
   - Да хоть ты не юродствуй, дрянь!
   - Сам такой! Жалко мне тебя стало. И даже не пробуй «кувыркание» начинать… грош цена.
   - Как же быть?..
   - Сам ползи… как собака побитая.
   - А дальше-то что? Паши, деньгу таскай, вечным ремонтом занимайся в квартире? Так что ли?
   - Может быть. Не знаю. Я тебя од сих пор от тебя самого защищал, как умел. Было?
   - Да.
   - Жалеть, сопли твои подтирать не хочу больше. Пишешь тетрадочку свою и пиши. Напомню даже, если что. Но не надо, не надо совсем-то на дно. Сдохнешь, и она помрет и ничего не будет. Выбирай! Выбирай холодно, без «попрыгунчиков» И не забудь, «турбаза «Тель». А я пошел. Мягко говоря, «не нравишься» - темен.

   
   Снег давно улегся, утрамбовался. Человек десять из класса идем в субботу на лыжах. На «Тель» - речушка, вернее, исток самый ее, и турбаза рядом, высоко на длинной и пологой сопке в километрах пяти от городка…
   Впереди Катюшка в мохнатом свитере и шапке-ушанке. У всех тощие рюкзаки – идем-то на один день. Лезем на сопку. С одной стороны молоденький и густой сосняк – палку лыжную не просунешь, с другой ущелье. Чем выше поднимаемся, где «лесенкой», а где «елочкой», тем глубже и мрачнее ущелье внизу. Темнеет рано, но появляется луна, обходимся без фонарей. Добираемся поздно.
   Турбаза – только название. На самом деле – сарай рубленный с одним узким оконцем, в три этажа нары и печь. (Кто, когда, а, главное, как сюда подняли кирпич для печи и железки к ней?). Вокруг дома лыж торчащих из снега – лес. А внутри человек сорок набилось, в основном взрослые, водку жрут, дым – не продохнуть. Не то, что прилечь – стоять негде.
   Кое-как поклевали, немного подсушились по очереди, кипяточек сделали и полезли на чердак. У трубы тепло, а у дверки, что «на улицу» ветерок гуляет. С фонариками спальные мешки разложили, кто с кем хотел, рядышком. Я лежу почти у дверки, рядом, спиной ко мне прижалась, Катюшка, а с другой стороны от нее Юрка-гад пристроился, и чего-то все шепчет ей. Всю ночь глаз не сомкнул.
   Наверх лезли часа четыре, а обратно за сорок минут, успевай только вовремя тормозить, чтобы с лыжни не вынесло. В ущелье загремишь, никто за тобой не полезет, «кранты», одним словом. Уже в самом низу, на почти ровном месте, с сугроб закопался.
    И решился. Много писал «возвышенного», с болью сладостной, все, что сказать хотел. На Новый год не пригласила, гостей там полный дом или еще что. На последнем уроке вручил, с наступающим поздравил. «На вот, прочти будет время, с возвратом, конечно». «Ладно», - говорит, - «с праздником». В папку кинула дневничок мой… и про «целование рук» там, или еще чего ни полнамека.
   Все зимние каникулы друг от друга бегали, если виделись, то только в общей куче, мельком.
   И как оно у меня стукало. А, вроде уже и не пацан.
   Поземка метет. Фонари уже зажглись. Народ по домам быстро-быстро, а мы медленно идем. И чем ближе к дому Катиному, тем медленнее, ну прямо топчемся на месте почти, и при этом молчим. В подъезд зашли, на площадку между этажами, папки на окно бросили.
   Свет тусклый на этажах, а на площадке так и совсем. Стоим рядом и оба в окно уставились. А там и смотреть не на что, замерзло окно, и только фонарь со двора узоры морозные подсвечивает. Ничего, красиво. А во мне все как-то пустовато, и как там… «пульс покойника», а под ложечкой будто мышка чего-то возится.
   Краем глаза смотрю, плачет беззвучно, слезы на подоконник и на папку школьную, даже носом не шмыгает. То же чего-то в горле, откашлялся. И опять долго так.
   - Ладно… понял… пошел я, пока.
   - Стой!..
   Развернулась и на подоконник села, подпрыгнув. Лицо зареванное, и глазищи сверкают зеленые. А я уже на две-три ступеньки сполз. Ухватился за перила, чтобы не грохнуться.
   - Ты мне друг, понимаешь… дурак? А ты… и мы так не договаривались! И вот так, почти два года от меня скрывал? Нечестно и подло, подло…
   Тут прошел мимо кто-то и так, - «у-гу…» – даже не отвернулась.
   - Надо было мне каждый месяц показывать. Может все не так бы было. Подойди ко мне, ближе, еще ближе, ну!
   Подошел вплотную, в коленки животом уперся. Пуговицу верхнюю на пальто моем расстегнула, конец шарфа вытянула и этим концом слезы вытерла. А я стою как дурак, и в ушах звенеть начало. Засмеялась, и опять сквозь смех заплакала. Мне б ее обнять, да зима и пальто, не так все нафантазировалось. Молчу, наверное, бровями двигаю, и ненавижу себя за это.
   - Ладно. Все. Отревелась. Тоже – дурочка.
   Шарф обратно аккуратно заправила, застегнула с трудом пуговицу, оттолкнула и с подоконника спрыгнула.
   - Так! Что бы в нашей жизни потом, не было, знай, что у тебя есть верный друг. Чтобы ни случилось. А за то, что заставил меня реветь по ночам, все каникулы, дневник свой никогда не получишь… не жди… мой он! Понял?
   Убежала, дверью хлопнула.
   А я стою, в окно на узоры… и никак, ну никак не могу понять – потерял я что-то или приобрел? Плакать или радоваться?
   А фонарь во дворе от ветра мотается и узоры морозные двоиться начинают.
   И дверь внизу пружиной ржавой… прямо в…
   Потом много раз пытался начать снова дневник…
   
   Все куда-то засобирались. Будто после зимней спячки проснулись. Ирина Александровна тоже собирается уезжать, а пока готовит к поступлению в музыкальное училище человек шесть-семь из ансамбля, и Лена среди них, в оперетту собралась.
   А я в «кружке художественного слова». Сидим в «подкове», слушаем, что за штука такая – орфоэпия, и… все в таком виде. Сижу и думаю, - «на черта мне эта орфоэпия, я и «сам с усам».
   Притащила меня в этот кружок сестра двоюродная или троюродная, не знаю, как там. С Людмилой часто в концертах сталкивались, даже вместе вели какое-то торжественное мероприятие. Рядом поставь нас – любой скажет, что от одних мамки и папки.
   Она меня в Новосибирск тянет, а я в Красноярск хочу. Сосед, что над нами живет, Олег, в Красноярском театральном, на каникулы после зимней сессии приезжал, так здорово гекзаметрами «звучал», про училище здорово расписывал. Я вроде бы решил, а Людмила все, - «Ничего не понимаешь, в Новосибирске училище, может третье или четвертое по стране». Совсем задергали.
   Готовлю программу на поступление, но все как-то серо. А тут на мою голову фильм «Война и мир», и Болконский-Тихонов. Теперь уж весь «курятник» ходит за мной, смотрит - «ну вылитый». И хоть всем уже к восемнадцати годам – записочки разные. Только мне все «до лампочки».
   Вдруг, Катюша засобиралась в Томский университет, на химика. Я быстренько за карту, где что? Получилось, что от Томска до Новосибирска ближе. Вот и решено все.
   
   Всем классом сбежали с последнего урока. Какие уроки, когда учиться осталось около месяца, когда солнце топит последние остатки черного снега на газонах, когда вот-вот появятся первые листочки, когда воздух искрится и пьянит как шампанское.
   Афиша у кинотеатра «Родина». «Идиот». Похохмили, и тут же идея, - «Пойдем, поржем, на «своего» посмотрим».
   Кто куда после сеанса исчез, не помню. Иду домой и только спрашиваю себя, как же, так можно?.. Что же это такое?.. Почему до сих пор… не знаю?
   Дома в список «Ника» нырнул. Достоевский «Братья Карамазовы» и… все?
   Схватил Евангелие, (с осени держал, что-то даже выписывал), и в библиотеку рванул. «Достоевского мне!». Надежда Ивановна подумала немного, пожевала что-то губами, выносит – «Белые ночи» и «Преступление и наказание» - «приходи через неделю, из дома еще принесу, посмотрю, что есть.
   Ну «Белые ночи» – это как бы с меня списано, только век другой. Эх, дневник не надо было, что-то похожее было. «Преступление» за один вечер проглотил - детектив прямо. Грохнул двоих да сам же, почти сразу, и раскололся, улик-то не было. Второй раз читаю… нет, определенно не детектив, и в финале Евангелие, и про Лазаря, но уж больно как-то… и Соня, с надрывом… и светлая, и что-то до боли знакомое, вот только никак не могу вспомнить, что…
   
   Ну, вот и все. Отучились. Последний звонок. Девки в голос ревут, дурочки, еще экзамены и вся жизнь впереди. Пришел какой-то из горкома комсомола и давай агитировать, мол, «всем выпуском школы организуем совхоз… и земля там, и техника, ну и все прочее – будут». А-га, щас!.. У всех планы великие, институты, да и вообще, хочется рвануть куда-нибудь подальше, друг другу надоели за одиннадцать лет. Слезы сразу кончились.
   Расшумелся товарищ комсомолист, да и мы не валенком крещены, кто хотел под «этот шумок» из комсомола благополучно убыл… самые аполитичные, да и я заодно. Весь праздник испортил, паразит номенклатурный!
   
   Народ к сочинению готовится, хрестоматии листает, а отец мой, по случаю, купил пять томиков Лопе да Вега.
   Лишь тому, кто встретит солнце,
   Все возможно, все доступно.
   Лишь лучи любви способны
   Разогнать мои сомненья…
   Фабио мой гундит под ухом, мол, - дурак ты, все-таки, учебник русского открой, подзубри, в одном слове по три ошибки. А я ему на это, - да, ладно. Катюшке подкину, проверит, все-таки на золотую медаль тянет.
   Целыми днями в парке на траве валяюсь с томиком, а вечером. к Катюшке, «русский зубрить». Ученик из меня никакой. Как подумаю, вот еще немного и разъедемся, а там мальчики-студентики,­ химики. Доведу себя до «глубокого траура» и ночью стишки кропаю «кровавые», на листочках, да обрывочках, с «испанским» уклоном.
   
   Парты в школьном коридоре. Оба выпускных класса вместе, по одному человеку на парту. Я, естественно, на первой, позади Катерина, комиссия, столы на сцене. Сидят все, своим делом заняты.
   Конечно, свободную тему выбрал: «Жизненные пути комсомольцев двадцатых годов. По роману Н. Островского «Как закалялась сталь».
   А у меня Лопе да Вега в башке шевелится. Сидел минут двадцать. Уже «Нади» насторожилась, глазами спрашивает, «чего, мол?».
   А ни – че – го!
   И вдруг, как плотину прорвало. Хлынуло. Откуда что взялось.
   «Нас водила молодость, в сабельный поход. Нас бросала молодость на Кронштадский лед». И запелось, и припомнилось, и связалось. И «Гренада моя…», и все Днепрогесы с «перекидом» в Братскую и Красноярскую. И «Целина поднятая» на той самой «крови горячечной» замешанная, и судьба самого Островского пополам с Мартином Иденом, в противопоставлении.
   Целый час «пулеметом строчил», как в дыму или в тумане каком. Катерине передал «незаметно» – комиссия сделала вид, что не видит. Сам сижу, аккуратно оформляю чистовой вариант.
   Минут через двадцать в спину, готово.
   О, мама миа! В редком предложении нет ошибок. Ладно. Главное, теперь не спешить. Начал переписывать, да, вдруг, сам же себя исправлять начал, чтобы уж совсем близко к белому стиху. Опять завелся. Сдал первым. Часа два еще, можно было куролесить, испугался, что только хуже будет.
   Вышел. Закурил в открытую. Писали на последнем этаже, так я еще на одну площадку поднялся и на окно маленькое, низенькое сел.
   «Нади» вылетает и ко мне, - «дай закурить!» – пока спускался к ней – «я тебе похожей ручкой больше двадцати ошибок исправила». Закурила, а потом кулаком мне в лоб тычет - «можешь ведь, можешь. Писать тебе надо, а ты со своим театром. Черте куда завести может, а это дело… келейное, оградит и сохранит».
   Итог. Пятак по литературе, русский едва-едва, да и остальные предметы, которые Валентина мужественно пыталась в меня «запихать». «Ну что с него возьмешь, в театральный метит, ну и Бог с ним». Сдал, одним словом.
   Выпускной плохо помню. Шампанское. Первый вальс с Катюшкой. Потом в туалете водочки немного на шампанское. Всю ночь гуляли, в парке на танцплощадке под ля-ля танцевали под утро.
   А утром я уехал.
   
   Просыпайся, волк! Беда! Не успела пурга косматая пронестись, как новая напасть наваливается. Красными тряпочками на телефонных линиях, «флажкуют» тебя и совсем некуда деваться. Заботами да работами, нуждой да деньгой круг сужают, гонят, глянь куда – клеточка стальная – не вырвешься.
   Уноси лапы, пока не стар еще. Приволья на твой век, лунной дороги хватит. Уноси лапы в ночь, от силков, капканов. Что хвост поджал? Аль тепла захотелось домашнего?
   Не пора тебе дворнягой на цепи сидеть, еще успеешь, насобачишься.
   В ночь беги, в ночь беги… в ночь.
   
   Неделю сижу в конторе за компьютером. Сосватали. Почти ничего не соображаю – прихожу домой совсем без головы. Это какая-то другая реальность, в которой пока не нахожу жизни, души, эмоции. Понимать начинаю молодых, застревающих в этой «машинерии», оглушающие потом себя дицебеллами, пивом, девочками. Понимаю, как им трудно выйти на душевное общение.
   Пишется плохо и мало. Надо, видимо, втянуться в эту работу, чтобы не отнимала она столько сил.
   - Бегать надо. Я тебя давно зову. – Ядва тут как тут.
   - Ну вот, может, в субботу побегаем.
   - И потом, может волчьи свои замашки…
   - Не хочу опять в бытовуху.
   - Не усложняй.
   - И не могу я этого старого «соплеменника» бросить. Попривык уже к его вою, скоро сам буду так.
   - А вот это не факт.
   - Ну вот, и ты меня уже с дерьмом мешаешь.
   - Выходит так. Все. В субботу с утра…
   
   Странное дело. Покажи человеку щелочку в заборе, и он нарисует себе такие райские кущи, которые, может статься, Адаму и не снились. И будет тосковать по ним ежечасно. Но стоит ему отворить калитку в этом заборе – заходи. И, другая тоска начинает человека забирать. От сознания, что эти самые, нарисованные им кущи, могут оказаться самым банальным садовым участком в несколько соток. С двумя, много тремя деревцами, грядками с помидорами и огурцами. И от такой банальности хочется чего-то совсем уж эксцентричного. Да, хоть в петлю.

   
   «Пусть только появится, – разберу по частям» - ну, Надька, удружила.
   Стою перед театральным училищем и читаю объявление, что с сегодняшнего числа в училище начинаются прослушивания на предмет отбора к конкурсу.
   С Катюшкой не успел проститься, куда-то исчезла с рассветом. Потом, автобус, поезд. Приехал ночью в Новосибирск, болтался на вокзале до утра. Как рассвело совсем, пошел пешком, чемоданчик на вокзале кинул.
   Рисовал себе. УЧИЛИЩЕ. Храм искусства, непременно с колоннами, с музами там. На худой конец, с древнегреческими масками театральными.
   А тут… дворик грязноватый, занюханый, крылечко деревянное под козырьком, почти полуподвал в доме довоенной постройки. Вот так.
   До одиннадцати побродил по Красному проспекту. Театр оперы и балета! Вот это театр, я понимаю! Вот в таком здании училищу надо быть. Пришел к одиннадцати. Ничего себе! Народу набилось, как в автобусе. Откуда? Это что же? Все в актеры? Ну, ладно, я, можно сказать, с детства «отравлен», но эти-то куда? Откуда, вдруг набежали?
   Узнаю, брать будут 20-25 человек. Набирает Белов. Сеют здорово. Слушают сразу в трех аудиториях. Интересно, думаю, как же это Белов может всех слышать? Смекнул. У выходящих, спрашиваю, что и как. Вычислил.
   Дальше, - дело техники. Приглашают по 10 человек. Захожу. Точно на Белова.
   Всем через полминуты, «спасибо». Я встал и «понес» все подряд…
   Слушал долго, потом спросил – «У тебя все?» – «Нет», - говорю, - «я еще часа два могу». Усмехнулся, - «Ну, эти два часа тебе потом пригодятся. Приезжай к 20-му августа на третий тур сразу»… - и в вдогонку уже – «И в какой же самодеятельности, так тебя?».
   
   С того самого дня само слово «самодеятельность-са­монадеятельность»­ терпеть не могу, трясет меня от него. Уж лучше - «любители».
   А Надежду «отсеяли»! Так ей и надо. Где-то теперь она?

   
   20 августа. На третьем туре осталось человек 120. По списку прикинул, что где-то после обеда только очередь подойдет, и… пошел в кино.
   «Гамлет». Смоктуновский! Что со мной сделалось! Все первернулось, перепуталось. Вот. Вот это то самое, самое настоящее. Это же гениально!
   Чуть очередь не прозевал. Выходил читать, чуть через стул не загремел, а от этого еще больше, туман в голове какой-то, ничего не слышу и не соображаю, только - «зачем отца, вы, оскорбили, мать?».
   Потом говорили, что Белов меня отстоял, все были против. В конце уже первого курса признали, что действительно могли проглядеть, и если бы не Василий Аркадьевич, советский театр потерял бы, ну и так далее, и так далее…
   
   «Тренинг и муштра». Первое занятие по мастерству. Василий Аркадьевич долго рассказывает, что это и зачем. Что такое этюд, и как с ним «бороться». Но перед этим знакомимся, каждый рассказывает про себя, все, что считает необходимым, чтобы все знали, что хочет, в общем.
   - Ну, вот так сделаем. Ванюша у нас уже театр, сцену «понюхал», так что давай… вперед. Этюд. Проснулся, умылся, оделся и так далее… пока не скажу «стоп», посмотрим, что выйдет из «первого блина»
   Минут пятнадцать «выделываюсь».
   - Ну, что ж, недурно, можно было и похуже. В январе все должны что-то в этом роде уметь».
   И с этого дня я становлюсь «ассистентом» по этюдам. Каждый день по 2-3 этюда своих и по 5-6 в чужих, партнером. Через месяц все выдыхаются придумывать все новые и новые этюды. А у меня вроде «второе дыхание» открылось. На любое слово, цифру, букву – «срабатываю».
   Утром или накануне, вечером подходят и произносят - «Л» - «Лондон. Биг Бэн. Темза. Мост. Под мостом бродяги в картонных коробках. Ругаются. Часы бом-бом… «Файф о клок». У одного – чайник, у другого – чай. У одного – спички, у другого – топливо… все… идите, работайте. Следующий!»
   Театр оперы и балета. Миманс. Подработка. Сегодня ты – «паж» с опахалом в балете, завтра - «матадор» в «Кармэн». А послезавтра – «опричник» в «Хованщине» или «мужик-лапотник» в «Борисе Годунове». Практика в костюме и гриме, и прибавка существенная к стипендии. Ну, а больше всего нравится «Война и мир» Прокофьева - восемь маленьких «ролек» – только успевай переодеваться. И, весь оперный и балетный репертуар наизусть, да не из зала, а со сцены и из-за кулис.
   И как только при такой «плотной» жизни, с утра до вечера в училище, вечером театр, умудрялись ездить в Академгородок в «Интеграл» пробираться, одному Богу ведомо, но Высоцкого, Визбора, Рождественского и еще многих молодых и малоизвестных тогда, видели и слышали. А по ночам прокуренным споры бесконечные до хрипоты за театр, поэзию, литературу.
   Катюшке письма пространные, ответы редкие, правда. Понимаю, что и у нее жизнь студенческая, новая… пружиной закрученная.
   И надежда робкая где-то бьется в клеточке… В общем, «весело».
   
   «Песок и лифт»
   
   Нет, все-таки в начале был лифт. А потом, «песок»… Да, но после «песка» тоже был «лифт». Тогда лучше по порядку…
   В подъезде заменили лифт. Само по себе этот факт положительный. Вместо старого, замордованного и записанного (во всех смыслах), а потому скрипучего и вонючего, появился новенький. Весь из себя металлический, белыми и синими панелями сверкающий. И даже с зеркалом. Когда усталый возвращаешься поздно вечером и входишь в эту, почти стерильную кабину, хочется поздороваться с тем, кто с испуганным почему-то лицом, двигается тебе навстречу…
   Лифт оказался весьма задумчивым. Когда нажимаешь кнопку этажа, он долго и внимательно оглядывает тебя с головы до ног, словно решая сложную задачу – «везти или не везти… вот в чем…». Потом, еле слышно где-то в глубине своего сознания лифт произносит: «э-эх!..» и только после этого дверцы закрываются и через паузу в парочку музыкальных тактов, начинается медленный подъем в ритме вальса-бостона. Старый лифт просто «летал», был гораздо любезнее и такой ерундой, как оценка пассажира и музыкальные экзерсисы, не занимался. Он просто делал свое дело и был незаметен и… незаменим. А вот, гляди-ка, заменили – просто снимем кепочку и помолчим - у каждого свой срок.
   И еще одна перемена. С жильцами подъезда… Я считаю, что это каким-то образом взаимосвязано. Прежде в кабину могло набиться до пяти человек и… ничего – все в порядке, «в тесноте – не в обиде», едет – кряхтит, но поднимает. А теперь….
   Конечно, я могу ошибаться, может, это каким-то образом, я изменился и не вижу этого, но – со мной НИКТО не хочет подниматься вместе! Я это утверждаю почти категорично. Хотя, может статься, я просто не помню того, как с кем-то ехал вместе в новом лифте. Но зато хорошо запомнил, как со мной отказывались ехать.
   Сегодня, например, – дважды.
   Утром, а сегодня суббота, поэтому понятие утра растянуто. Не обычные 8-9 часов, а, скажем, 12-13. Но все равно утро, потому что сегодня я проснулся, вернее, поднял себя с постели полчаса назад.
   Итак, выскочил я в магазин. Холодно было, зябко. Я быстро купил что-то к завтраку и влетел в подъезд. Следом за мной вошел жилец, невнятной наружности, лет шестидесяти пяти, живущий выше меня… (я их только так и различаю – «выше-ниже»). Я уже пару раз с ним сталкивался, я его помнил. Я поздоровался с ним, вызвал лифт. Пока лифт задумчиво опускался к нам, мы просто стояли и ждали. Никаких движений не производилось.
   Вот лифт открыл свое нутро. Я пропускаю господина, который «выше», а он мне в ответ: - «Поезжайте, я потом…». И как-то при этом в сторону и вбок глядит. Ладно, думаю, не хочешь – не надо. Поехал один, и все-таки, попытался себя оглядеть… и даже обнюхать… может, что-то не так. Но вроде бы было все так, как обычно…
   Я, может быть, и забыл бы это происшествие, но в этот же день, только вечером…
   А как раз между этими двумя «лифтами» и случился «песок». Вообще, более правильно нужно было назвать не «песок, а, скажем… «слезы в метро». Ну, уж, как назвалось – пусть так и будет. «Песок».
   Поехал в театр. На американский балет. Лучше бы не ездил – танцевальная самодеятельность фабрики «Красная синька» в городе Задвиженске сто очков вперед этому «балету» даст. Непонятно, как вообще эта труппа в Москву попала, к тому же на «Театральную» площадь. Ну, да Бог с ними, я не о том.
   Приехал на станцию «Охотный ряд» рановато, еще около часа впереди. На улице холодно, вот я и присел на скамеечке в метро почитать, скоротать это время в тепле с пользой. А читаю я незаслуженно забытого автора – Сигизмунда Кржижановского. Маленькая такая книжка «Воспоминания о будущем» называется.
   Рядом на скамейке, с одной стороны алконавт «в отрубе» сидит, пока не в полном, не валится. С другой дамочка листает модный журнал, и на часики поглядывает каждую минуту - ждет. Еще подумал, чего на часики смотреть, когда вон оно табло, на котором даже секунды постоянно прыгают, сами торопятся куда-то и поезда прибывающе-убывающие­ торопят…
   В книжку уткнулся, и вдруг, не поверите, заплакал. И плакал целых две с половиной страницы. Как от песка, попавшего в глаза. (Вот он какой «песок»). Не могу остановиться и все. Будто пригоршню буковок мелких сам себе в лицо сыпанул. Через пять-шесть строчек смаргиваю их, стараясь, чтобы они обратно на лист книжки не попали. И так три страницы подряд. Запомнил – с 88-й по 90-стую. Не буду пересказывать в чем там дело, боюсь, что опять этим «песочком» глаза запорошу. И если еще эти «осадки» попадут на клавиатуру…
   И не такой уж, там сентиментальный эпизод, только буковки так притиснуты друг к другу, так хорошо сохранились, что когда их начинаешь «разворачивать»…
   Ну, вот, хотел пространно написать, о… а теперь, вдруг понял, а как об этом напишешь? Это просто надо читать. Запастись носовым платком, которого, кстати, у меня не оказалось в то время, и читать. И тогда, быть может… а может и не быть – и это только у меня такие какие-то свои ассоциации. Не знаю…
   К чему вообще все это припомнил, а главное, написал – сам не понял. Вышло так и запомнилось.
   А теперь, лифт 2.
   Возвращаюсь я после этого злополучного балета с подпорченным настроением. В метро, пока ехал, не смог читать дальше «Воспоминания», не решился в таком настроении. Зашел в универсам, отоварился по полной, чтобы завтра уж никуда из дома не выходить. И… так же, как утром, в подъезд вхожу. Только теперь дамочка ждет лифт, уже вызвала. Накрашена до невозможности и тоже с пакетом. Я, как нормальный и в меру вежливый, поздоровался и в почтовый ящик свой залез, макулатуру выбросить в рядом стоящую коробку, а тут и лифт подошел. А эта дамочка мне, вдруг говорит:
   - Что-то я вас не знаю.
   - Да я вот... с четвертого этажа, со стариком… с тестем живу.
   А она мне заявляет на это
   - Я с вами не поеду…
   - Почему?
   - Подозрительны вы мне. И вообще, я с демократами не езжу
   Понятно, что я даже опешил, так меня еще никто...
   - Это… с каких… с чего вы взяли, что я демократ?
   - Знаем вас... бородатых.
   «Вот, не хрена себе! – думаю – с коих пор все «демократы» забородели»? Но все же постарался не потеряться. И, вдобавок настроение - зол вдруг стал, сам не понял, отчего. Ну, и ляпнул
   - Да, езжайте себе с кем хотите. Только я, между прочим, с коммуняками тоже не езжу!
   Она, я думал, в потолок лифта ввинтится. Даже штукатурка с лица местами и кусками. Завопила, будто режут или предлагают изнасиловать на добровольных началах.
   - Это с чего вы взяли, что я, коммуняка!?
   - А у вас пальто синее! – философски задумчиво ответил я, ожидая продолжения дискуссии.
   Но тут «задумчивый лифт» спохватился, прервал назревающий скандал, дверцей хлопнул и поехал. И всю дорогу, верно, стенки лифта из белых становились красными от той громогласной нецензурщины, или попросту, мата, которого в таком качестве и количестве я не слышал со времени, когда на стройке работал.
   А еще говорят, да я и сам это хорошо помню, что «коммуняки» как раз всегда боролись, за чистоту родной речи.
   А может, это самая что не есть чистая родная речь? А то, что всякие там… «бородатые демократы» называют «буквенной пылью», впрессованной в страницы книг – так это все только атавизмы какие-то, не более.
   Я так думаю.

   
   Глухой полустанок под Искитимом. С Григорием с третьего курса, вместе снимаем квартиру, вернее, часть дома в районе Каменки, договорились, что я непременно к нему в деревню на 7 ноября… погулять. Сам на пару дней раньше уехал, но хорошо все объяснил, нарисовал, обещал встретить…
   Стою на перроне, и никто не встречает. Мороз не сильный, так градусов 15. Одет тепло, солнце желтенькое, с пятачок висит. На горизонте, на вскидку километров 10-12, через чистое поле виднеется деревушка. Дорога накатанная, с вешками. Думаю, чем стоять и мерзнуть, пойду, может, кто нагонит или встретит. Пошел, разогрелся. Может час уже протопал. Вдруг, смотрю – пропала деревушка - пелена серая с той стороны накатывает. Оглянулся, а железного полотна уже тоже не видно. Дело дрянь, думаю. Шагу прибавил, соображаю, с какой стороны ветер пойдет, какой ориентир брать.
   Да только начало пуржить сразу со всех сторон, снег понесло, дорогу заметать стало. Еще вторую от себя вешку вижу, а дальше, ничего не видно. Укутался поплотнее и топаю. Только идти, только вперед… вспоминаю, которая нога у меня «толчковая», через пять шагов полчаса в ту сторону, чтобы не кружить…
   Сколько времени прошло не знаю, только темнеть стало быстро и замерзать стал. Вот дурак, думаю, куда понесло? Отыгрался, кажется… ах ты, волк, где твое чутье, где жилье? Веди… только не сидеть… только не сидеть… только не…
   Наткнулся на что-то колючее… куст какой-то или проволока… что ж так колется…
   Изба просторная. Фонарь керосиновый. Лежу нагишом, на животе, а по спине, да по ногам варежкой колючей… и спиртом тянет. Переворачивает бабка старая, - «Нюрка, брысь, неча пялиться!» – хохотнуло звонко рядышком. - « Нук, милок, выпей рюмочку» – обожгло внутри, поплыло вдаль… шубой волчьей укрытое.
   Утром встал. Будто не было ни пурги, ни фонаря, ни «хохотунчика».
   - Проснулся? Ну и слава Господу. Вставай завтракать. Нюрка-то, внука моя, учителка, к Гришке побежала… Седня собирался Гриш, за тобой… сани хлопотал, а вона как. Еще правей бы малость занесло тебя, так в овраг бы и ушел совсем. Поди, самый край, последня хата. Хорошо Нюрка до ветра выбежала… да ты ишь, милок, ишь…
   Тут Гришка в сенях грохнул чем-то, с матерком ввалился, да не один, с женой, да с Анною, и уже хороший…
   И пошло, и поехало. Днем в клубе для сельчан концерт праздничный. Гриша с гитарой, жена его – Алла, за разбитым пианино и я. Что выделывали, только что анекдоты не травили, а так… часа два.
   К вечеру уже собралась сельская интеллигенция, половина приезжих к родителям на праздник, - студенты, учителя, агрономы. И от всей души «загудели» – дым столбом.
   На двор выскочил по своим делам, а обратно в сенях, Анна – колобок румяный, жаркий, «кустодиевский»… - «Ты теперь ко мне… понял, миленький» - обняла как родного, запросто. За пальто зашел, шапку взять. Гришка, - «А на посошок?» – и подмигнул понимающе. Наливаю стакан вина красного, - «Братцы, с праздником!» – и до дна. Выпил и к себе этикетку бутылочную повернул. А на ней - «рога» – «Зубровочка»… переборчик.
   В санях уже только очухался. И деревня где-то позади далеко. И была ли, иль не было вовсе ничего…
   
   Славно побегали. «Февраль, достать чернил и плакать…». И так далее. Надышался, проветрился… Напоследок зашел, рубашки забрать. Поцеловал Машку спящую в лобик прыщавенький.
   Уже вышел, подумал, что если бы мне половину записок, что я ей написал, то, наверное, на коленях, из конца в конец, через всю Москву пополз...
   Только еще одна цепочка отскочила. Может, последняя?
   - Что ж ты, из угла в угол шарахаешься? Сядь. Не набегался? Даже не думай, никто тебе не позвонит, не жди даже.
   - Молчи… нет, показалось. Только что-то должно произойти, сигнал такой на «локатор».
   - Ну-ну… дождешься. Ладно, пока не забыл, запиши, что на бегу припомнилось. Напиши про «Степь». Хоть и «перепрыгнешь», ну и пусть…
   - Пусть.

   
   Съемки кино. «Степь». Режиссер, Сергей Бондарчук. Вернее, досъемки, да не в степи, а под Москвой, где-то в поле. «Кирпичный завод». Сарай. Привезли еще ночью, срепетировали. Стоим, ждем восход солнца. Подводы, лошади, «народец» в лапоточках… Бригадиры массовки в автобусе «кинга» гоняют. И зорька уже занимается, камера на «панораме» приготовлена – оператор последний кофе допивает, тихонько с ассистентом переругивается, а от леска, что в низинке, туман стелется, с дымком костерка догорающего, сплетаются.
   А мне что-то муторно, холодно в одной рубахе посконной, веревочкой опоясанной. Что-то все не так, а что не пойму… что-то кругом искусственное, невсамделишное. Вот и Бондарчук в гриме бродит, смотрит и бородой из стороны в сторону подергивает. Видно, что и ему что-то...
   Только я, вдруг, быстро в автобус. Переоделся, пакет с костюмом верному человеку вручил, чтобы сдал на студии. Вышел и пошел, спиной к заре, на луну, бледнеющую на западе. Шел, куда глаза вели. Потом солнце взошло, тепло стало сразу.
   Деревушку увидел, за ней колея железная, электричка пробежала. Пошел напрямик по полу сжатому. Через овражек с ручейком перелез и на край деревни выполз. Где корова мычит, где петух с курами что-то делят, где ведерко в колодец ныряет. Словом, жизнь…
   Дедок сидит на скамеечке перед палисадником, борода седая на две стороны, махрой дымит, да так сладко, а у меня сигареты вышли все. Подошел, поздоровался, табачку попросил. Свернул неумело и затянулся… думал, все кишки вылезут. Посмеялись, посидели, покалякали, бабы мимо прошли, поздоровались. Тут дедок про баб разное, про любовь и прочее. Слово в слово не запомнилось, основная мысль запала.
   - Вот ты, молодой еще, вижу – начитанный. А скажи ты мне, к каком языке, окромя нашего, есть столько слов с душою связанных? Тут и «душенька» – о дивчине, значит. «Душевный» – это, стало быть, мы с тобой разговор ведем. Только само главное - «душа в душу», понял, брат, и лучше-то этих слов и не бывает. Вот, гляди. Создал человека Бог из праха, из ребра его же сделал женщину… ну, чтоб не так одиноко, было с кем «аукаться», через кого на себя глядеть. И дал им Бог душу единую, и сказал, «Творите, радуйтесь, познавайте Меня, ибо создал вас по своему образу и подобию. То в Библии сказано. Только вот не так начали, возгордились, что ли. Башню Вавилонскую из праха же творить стали, чтобы подняться и встать вровень с Создателем. Только, из праха в прах развалилась башня, с шумом великим, в страхе человеки разбежались, по лесам попрятались. И с тех пор маются, бродят по земле, ищут второю половинку души своей – как узнать самого себя, когда душа-то не цельная. В потемках бродят, ошибаются часто, но уж если случается, правда редко очень, то тут тебе и покаяние и раскаяние друг перед другом… и восторг через очищение и творчество души своей, потому, любовь, жизнь и красоту творить можно только вдвоем. Остальное, мучения и страдания. Для творцов же в искусствах разных, творило нужно, струмент подходящий. Только в руках подельщика-ремесленн­ика­ струмент тот же самый, в срам один превращается, до конца душу изводящий…
   Вот, примерно так и запомнилось.
   Прощаться стали, спросил, как, мол «звать, величать? Может, напишу про тебя что-нибудь». Дедок в бороду хмыкнул
   - Моя фамиль, вишь ты, неприятна тебе будет. - Успокоил его.
   - Стрегут не по имени, а по волосам, если есть еще.
   - Ладно, так уж быть, тебе скажу - слушал внимательно. А писать про меня не надо, ни к чему.
   - Что так?
   - Про батьку Махно, да атамана Шкуро, слыхал, небось? Ну а я, стало быть, тоже атаман бывший - Мамонтов».
   Вот такое кино.
   
    «Процесс»
   
   Обычно это происходит так. Вернее, почти всегда так. Ни с того ни с сего возникает ощущение какой-то тревоги, и неуверенности. ЭТО не зависит ни от метеорологических условий, ни от времени года, ни от жизненной ситуации. ЭТО ни от чего не зависит. Просто наступает.
   И когда ЭТО наступает, хочется посреди разговора или посреди работы уйти, исчезнуть, раствориться или… Томишься собеседником, киваешь невпопад, готов согласиться на самое… экстремальное, лишь бы поскорее все закончилось и можно будет куда-то идти. Придумываешь самую невероятно глупую ситуацию, по которой тебе непременно надо уйти с работы, и идти. Идти без направления, просто идти куда-нибудь! Идти и прислушиваться к тому, что творится внутри, что ворочается, свалившись с полочек, как со второй полки в проход вагона в поту от сырых, серых простыней.
   И ЭТО длится по-разному долго, но никогда не проходит без следа. Пожалуй, это можно даже назвать хаосом сознания, когда становится непонятными очевидные вещи, когда… В общем, ЭТО длится. А потом, вдруг... Я очень люблю это ёмкое рокочущее словечко - «вдруг».
   Так вот, вдруг, возникает пауза. Пауза как пустота, как граница, как момент засыпания, когда уже ни-че-го. И так же, вдруг, из этого ничего рождается НЕЧТО. В пору моих занятий театром, ЭТО начиналось во время спектакля, если был занят как актер, или во время репетиции спектакля, в котором режиссером.
   Не знаю отчего, но от природы я довольно косноязычен, иногда и двух фраз связать не могу. Особенно если это какая-нибудь «обязаловка». И от сознания собственного косноязычия еще больше закрываешься, и возникает «ступор».
   Но только не тогда, когда приходит НЕЧТО. Тогда возникает совершенно иной человек, готовый искрометно вести речь на любую тему. Тогда роль оживает настолько, тогда репетиция получает необыкновенный импульс и «гениальные решения»… И совершаются чудеса, на которые сам со стороны смотришь с удивлением каждый раз. И тихо-тихо начинаешь молиться, чтобы продлить как можно дольше… и это длится. Иногда час, иногда день, но все-таки заканчивается и тогда…
   Как начинаешь себя ненавидеть за то, что не смог удержаться в этом ощущении полета и как неловко и болезненно приземление.
   В том, чем я сейчас занимаюсь, пытаясь «из себя что-то такое выковыривать», тоже случаются такие моменты и тогда. Впрочем, что происходит тогда, я с любопытством перечитываю потом – «неужели мог такое накропать»?
   Я понимаю, что хотел поделиться ощущением творческого порыва, но, оказывается, что об этом самом тоже нужно писать в том же самом состоянии, иначе выйдет «сумбур вместо музыки». Вот он и вышел и надо будет при редактировании окончательном это «местечко» ликвидировать, чтобы потом не было «мучительно больно за бесцельно…» и т.д.

   
   Зимняя сессия сдана. Узловая станция «Тайга». Жду поезд из Томска. Договорились в письмах с Катюшкой, что непременно встретимся, и вместе домой, на каникулы.
   На маленьком вокзальчике народу, в основном студентов, набилось плотненько. Духота страшная, на улице мороз трещит. И поезд из Томска запаздывает сильно, но все же, наконец, прибывает. И на вокзале народу вдвое становится, если подпрыгнуть, то останешься так висеть – зажмут со всех сторон. И как я в этой толпе Катерину нашел… не скажу – нашел. Начальник станции по радио объявился.
   – Студенты, мать вашу… в тупике, что направо от входа два вагона. Тот, что с четным номером – на восток, другой – на запад. Христа ради, освободите помещение вокзала. К какому-нибудь составу прицеплю, отправлю, только вокзал не порушьте.
   Вагон плацкартный. Набились человек по пять на каждую полку, в темноте - свет только от фонарей станционных через замороженное стекло.
   Сидим тесно рядышком и болтаем тихонечко – полгода не виделись. Ночью поздно совсем уж поехали. Прикорнула моя Катенька у меня на коленях, уснула. И такая во мне нежность проснулась, ладошку свою под щеку ей и замер, кажется, всю жизнь так бы и ехал.
   После Мариинска, утром уже, свободнее стало. Сели друг против друга, опершись о столик, да всю дорогу и проговорили, и рука в руке постоянно, и как бы нечаянно.
   И если бы знал тогда, что в последний раз вот так, глаза в глаза, дернул бы «стоп-кран», а там будь, что будет.
   
   С февраля отрывки пошли. Выбираем долго. Я – «Гамлета», В.А.- рано. Я - «Ромео», он – поздно, да и не твое. В конце концов – Треплев. «Пойми, фамилии героев у Чехова о многом говорят. Треплев это, не от «трепач», а треплет его жизнь и сам себя тоже, не может найти покой, да и не хочет, много в нем всего намешено, только все несбыточное, преждевременное, потому и конец такой. И Заречная Нина -за рекой, далеко и моста нет, не могут они по жизни встретиться. А Тригорин – горя три. Да не себе, а окружающим горе». Убедил. Потом понял и сам, в восторг пришел даже. Ленку вспомнил, ну и так далее, близко стало. Только вот беда – «Заречная» не по уровню. И, вроде как «одеяло на себя тяну». Хоть снимай отрывок.
   За месяц до экзамена придумалось. С прихода Нины спиной в зал сел, на стул с высокой спинкою. Совсем меня не видно. Только рука по столу с бумагами и книгами… и где-то там, под ними, револьвер. Так всю сцену одной рукой рукой и проиграл на Нину Заречную – хакаску из Тувы. Хвалили ее, а потом вроде бы со второго курса отчислили, за профнепригодность, кажется, не помню уже. А мне понравилось вот так «на партнера» играть - вдвое выигрываешь.
   
   Смотрю по телевизору Эдварда Радзинского. По тому как рассказ ведет, будто полчаса назад, в соседней комнате интервью брал или подглядывал за действием. Педагог в училище по западной литературе, никак не вспомню имени, тоже. От Гомера опять, вроде с ним рядом сидел и записывал. И как римляне у греков переписывали, а потом и Шекспир у них же, сюжеты сдергивал. И сюжетов-то, всего ничего, и кто новый придумает, тому «Пулицер» или даже «Нобель» светит. И, не важно совсем, что сюжет один – важно, через какое сердце прошел, каким огнем высветился, каким талантом обозначился. Все на свои места расставил, по полочкам разложил, а в конце первого курса на лето задание – списочек – 200 томиков!
   В листочек «Ника» заглянул, да, вот же они, и в том же порядочке, только в конце - Библия. Видно из одного источника воду черпали, и одной мерой эту воду мерили, может и списочки их от одного Учителя, а теперь, стало быть, и нам пора эту воду испить. Так и будет, пока наш черед не придет, делиться с кем…

   
   Полтора месяца в пустом городе. То есть, кого хотелось бы видеть, встретить – никого. На диване валяюсь с книгами. Выхожу по вечерам, пройтись по центральной улице, в парк заглянуть в надежде все-таки ну хотя бы кого-нибудь встретить. Одноклассников встречаю и, только еще тоскливее от них становится. Каждый в своем копается - кто работает, кто уже женился, вышел замуж, проблемы у всех. А Катюша на каникулы не приехала…
   И еще… странно даже, но я совсем не помню своих братьев, лет с 15 до 22. Видно, голова была плотно забита другими интересами, другими «страстями-любовями»­.­ Верно, так и должно было быть до поры до времени.
   Ну, очень грустное лето. Поскорее бы снова в училище.
   
   - Молчит…
   - Кто?
   - Не кто… Телефон молчит, как «рыба в лед» целый день.
   - Ну, да это же хорошо!
   - Что?
   - То, что молчит, не мешает, не мешает работать, не мешает копаться в прошлом.
   - Так и это плохо. Ну, раздражителя нет.
   - Ага. А по-другому ты, как бы и не можешь?
   - «Надо же, чтобы человеку хоть куда-нибудь пойти можно было…»
   - Ну да, ну да, а потом «пострадать, покувыркаться». Вот завтра на работу пойдешь, по дороге «курс бойца молодого» полистаешь. За день «накувыркаешься» за компьютером и уже никаких «походов» и звонков не захочется. И потом…
   - Потом весна скоро. Только этот февраль гнилой пережить, а там март-апрель и…
   - Запела птаха. Дожить надо. И потом, твоя писанина, может еще только к середине подошла, много еще ворочать придется. А потом, я смотрю, у тебя еще какой-то планчик зреет, не расплескаешь?
   - Молчит…
   - М-да… жди-жди. Кому ты на хрен нужен? Пойми и успокойся.
   - Молчит.

   
   - Зачем отца, ты, оскорбляешь, Гамлет?
   - Зачем отца, вы оскорбили, мать?
   - Стоп! Стоп… ну что ты, как тигр по клетке мотаешься? Мы же все разобрали за столом.
   - ???
   - Гамлет глубоко страдает, хочет выяснить, на чьей стороне мать…
   - Я понимаю.
   - Чем глубже страдание и боль, тем неподвижнее, дышать трудно, двигаться, говорить даже. Еще неподвижнее только смерть. Смерть – полная неподвижность. Давай сначала. Так, вошел хорошо, быстро осмотрелся, почти одними глазами… так… заметил Полония, думает, что сам король… Теперь возле матери на колени сел… нет, справа от кресла… так. Напряженно – не рассиживайся… голову в смирении… ухо на Полония… молодец. Глаза в зал … Текст… почти шепотом…
   - Зачем отца, ты, оскорбляешь, Гамлет?
   - Зачем отца, вы, оскорбили, мать?
   - Ты говоришь со мною, как невежа.
   - Вы спрашиваете, как лицемер!
   - Что?.. ну, что еще?..
   - А потом… как потом быстро Полония?
   - Не встаешь, левая рука на правый бок и резкий выброс «с дагой» в сторону ковра! Ты левша, должно получиться. Потом крестись. Ну, Господи, да вот так… как католик. Все на сегодня. Все свободны…
   Выторговал-таки себе отрывок… Гертруда что надо, работается трудно и радостно.
   Анна Дмитриевна – жена и ассистент В.А. В коридоре к окну прижала, и тихонько «сплетничает»
   - Не загордись только, но Аркадич подумывает на диплом «Гамлета». Понял, куда клоню? Одним отрывком тебе не отделаться.
   Я на седьмом небе от счастья. Вот, думаю, и твой «звездный час» приближается.
   И начало ноября уже.
   
   А в августе… вот ведь, чуть не забыл.
   В августе. Приезжаю в училище и опять, прямо с вокзала, в училище. Во дворике абитуриенты толкаются. Вдруг одна, такая черненькая, смугляночка, и что-то такое грузино-французистое­.­ Глазами так опалила. А сама трясется от волнения. Я к ней напролом
   - «Ждешь, штоль, в артишты примають?» – все ее волнения смехом вызвенились.
   В приемную комиссию пробрался, глаза-уши навострил. Читает «Демона»! очень неплохо, и с чувством, и зовут ее… Жанна! Конечно, я «отпал».
   Поступила. И такой тут флирт пошел открытый – закачаешься. Это еще на первом курсе все зажатые, закомплексованые. А дальше, дальше «распоясываются» кто как может. Правда, всегда в рамках, достойного приличия… ну и… весело.
   
   Выскакиваю из аудитории после сценречи индивидуальной. В коридоре суета гнпонятная, выстроили в шеренгу, кто под руку попался. Двое незнакомых, пишут. Пристроился с краю в шеренгу.
   - Так. Кто может пароходный гудок?
   - ???
   - Изобразить пароходный гудок…
   Мигом вспомнил детство, как во дворе играли.
   - У-у-у-у… у-у… у…
   - Так. Пиши. Фамилия? Есть, пишем в «Аристократы», в «Медею» и… поешь? Так, ребра, диафрагма. «Э-ми-а!»… пониже можешь? Хорошо, и в «Эдипа» пиши «посланцем».
   Со мной еще человек десять отобрали.
   Московский Государственный Академический театр имени В.В. Маяковского, у нас на гастролях!!! В театре оперы и балета! Завтра репетиция.
   Поневоле подумаешь, что вот эту самую «фортуну» за хвост поймал. Ну, теперь держись, Театр. Я иду!
   
   «Медея». Козырева «страсти рвет». В самый кульминационный… два чертенка в черном, с маской большой греческой, трагической – из-за кулис та-та-та-та-та… Закрыли лицо Медеи. 1,2,3,4,5… и, та-та-та-та-та… убежали в кулису, и маска теперь уже на другой стороне. И вроде сами играем. И пеплос… отравленный… для невесты новой Ясона, и детей… детей!.. у-би-ва-ем!!! С «кровавым» ножом, с кровью лентой алой по сцене. А за кулисами Козыреву в чувство приводят нашатырем. Зрители стоя долго не отпускают, а где-то там, на заднем плане, но это ровно ничего не значит, мы, двое в черных трико и лосинах, причастные к этой трагедии.
   
   В одной гримерке с Хановым, Лыловым. С нами, студентами очень дружелюбно, но все равно, «народные»… и этим все сказано.
   «Аристократы» Погодина. Выношу штурвал пароходный. Стою рядом с капитаном. В униформе и в маске. Дзани, т.е. «слуги сцены» – по-японски, наверное. Капитан орет - «Отдать концы!.. Полный вперед!» – я поднимаю руку в сторону и вверх, а из кулака моего цепочка с ручкой от унитаза! Капитан дергает…
   У-у-у-у-у… у-у-у… у…
   Ах, как славно все Охлопков придумал. И весело и… трагично. Потому как Беломорканал. И зека.
   
   Три месяца каких-то упоительных. Катюшка пишет теплые письма, дни начал считать до зимних каникул. Там, опять узловая станция «Тайга», и все здорово получается, и живется радостно. С «Жанной д’Арк» флирт такой, что все училище со смеху катается. И театра московского спектакли.
   Только, как всегда, вдруг, ложка дегтя - повестка прямо на квартиру приходит. Даже не понял, как вычислили. Я ей ходу не дал, с квартиры съехал, ночую у друзей, чемоданчик в училище забросил пока. Знаю, что уговор есть с военкоматом – не брать наших до окончания училища, они там тоже чем-то обязаны. Мне бы шум поднять, да кто же знал, что так выйдет?
   Гастроли театра Маяковского закончились. Попрощались тепло, в Москву приглашали, но я-то понимаю, что это так, для слов. Ладно, говорю, видно будет. Денежку получил за работу. Иду в училище уже поздно вечером, в «балетке», чемоданчик такой маленький, булькает – надо же отметить окончание гастролей.
   Захожу, а навстречу мне майор с двумя сержантами. «Такой-то? Паспорт покажи…» – и прикарманили! За полчаса военный билет соорудили. «Утром, к 9.00 на вокзал, на шестую путю» - и уехали.
   В училище почти никого. Директор в командировке. Василий Аркадьевич приболел. В военкомате нет военкома, один ВРИО, подполковник Бернштейн. «Я не в курсе…». Приехали.
   Немного выпили. Ребята успокаивают, мол, три года это ничего, вернешься, и все будет тип-топ. Постепенно, по домам расползлись все, а мне и идти-то некуда до утра.
   Вдруг, врывается Жанна, кто-то позвонил, не иначе. А я уже немного раскис, только что не реву. Она такая деловая, серьезная, непривычно серьезная,
   - Чего расселся? Пошли. Где твои вещички?..» – даже не спросил, куда… подхватил мою «балетку», в которой еще звякает,
   - Хорошо, это в дорогу, а теперь марш-марш!..»
   На вокзале, в буфете купили портвейн «777», я даже не знал, где она живет. Оказалось в двух шагах от вокзала.
   Домик уютный, небольшой. Половички, шторочки, занавесочки разные.
   Печка хорошо протопленная с дверцей полуоткрытой. На полу большое одеяло, лоскутное. Четыре горящих свечи толстых по углам в блюдечках…
   И два «щенка» восторженных, на этом одеяле… всю ночь… плача и смеясь… шепча всякие нежные глупости… познают великую тайну сотворения жизни.
   
   Сколько раз до этого и после, в кино и в романах, а пуще на ту последнюю, казалось, провожали девочки на войну и на службу ратную мальчиков. Чтобы мальчики эти становились мужчинами. Чтобы было им, что защищать, заслонять своими сердцами, чтобы ценили эту самую жизнь больше своей. Хотя бы за одну, эту самую минуточку.
   И так было, есть и будет всегда!

   
   Длинная черно-серая колонна, молчаливая. Где-то позади. проводы. Ни обещаний, ни клятв, уж какие там клятвы на морозе обжигающем, с ветром, только слез на пальто замерзшие градинки. «Пиши…» - ветром выдохнулось. Все. Глотает состав колонну молчаливую. Свистнул, дернул и пошел километры наматывать в совсем иную жизнь.
   
   Везут долго. Остановки на Богом забытых полустанках и тупиках. Первые сутки весь вагон, кстати, купейный – по пять человек на купе, буйнопьяный, с шумом и мордобоем. Потом «боезапас» заканчивается и вагон охватывает молчаливо-сонная одурь, когда только и можно лежать, неподвижно уставясь широко открытыми глазами в полку над собой. Забытье какое-то. Так, наверное, себя чувствует осужденный накануне казни. Вся привычная жизнь, мечты, планы, любимые лица - все оказывается уже в прошлом и где-то далеко-далеко. Только тихо покачивается вагон, и по стенам мелькают блики от редких фонарей.
   Холодно.
   
   «Как хотел в Москву ты въехать…
   Вот и въехал ты в Москву….»
   Москва мелькнула тремя вокзалами, быстро промчалась, убегая Ленинградским проспектом от машин с брезентовыми тентами…
   Истра. Воинская часть. Стрижка, баня, белье, сапоги, портянки, шинели, шапки, казарма… все калейдоскопом. И, наконец, «отбой»… и беззвучные рыдания со стиснутыми зубами или закушенной подушкой…
   Все. Армия.
   
   Но снова приходит лето. И солдатская форма уже не «колом», а как надо, и даже с небольшим шиком пилотка. От Жанны весной открытка и карточка. Отчислили или сама уехала, адреса не оставила. От Катюши два-три письма и тоже карточка, вот и сейчас письмецо в кармане лежит, еще не распечатанное…
   В карауле. С карабином на ремне топаю по «периметру». Триста метров от калитки в заборе по прямой и еще столько же, за углом. И что-то сочиняю на ходу. Уже два рассказика, безжалостно порезанных редакцией, напечатаны в окружной газете «На боевом посту». Про солдатика, из своей глухой деревни, впервые попавшего в Москву, и сразу в концертный зал Чайковского на органный концерт. И про то, как по боевой тревоге бежится ночью три километра с полной выкладкой, и еще, что так и не напечатали, про «Лунную сонату» в солдатском клубе. Наверно, он подрывал «боевой дух».
   До угла дохожу, карабин к забору прислонил. Поглядел из-за угла, не идет ли проверка, закурил и письмо, наконец, распечатал.
   «Ванечка, дорогой мой дружок! Порадуйся за меня – я такая счастливая. Поздравь – я вышла замуж».
   Зачем? Зачем?… вот так, сейчас? Знал, что рано или поздно должно было это произойти, не могло не произойти, но зачем же сейчас-то? Где-то там, в уголке души, всяким хламом загороженное, тихо и незаметно ютилась надежда, может все-таки, ну бывают же чудеса… Не случилось чудо. Не случилось. Как тупым чем-то по башке…
   С караула сняли, карабин отобрали, в казарму сопроводили. За месяц, перед этим, солдатик с батареи другой повесился… по аналогичной…
   Вечером, старший сержант – хохол,
   - Все они суки рваные! Перетрахать всех в…»
   Сапогом уже с ноги снятым, с размаху между глаз. Убьет, думаю, ну и пусть. Ушел… и «настучал.
   Утром в казарме, дежурный по части, капитан Губайдуллин, - «Один сутка ареста…» - Без конвоя пошел. Сам. Отлежался на «губе».
   А через неделю откомандировали в армейский ансамбль песни и пляски.
   Вот так.
   
   Репетиции, поездки, концерты. Родная стихия. Пока в хоре стою. Через полгода в запас ведущий уйдет, так я на его место готовлюсь. В дальних гарнизонах, подальше от начальства, ведем концерты вместе и изощряемся друг перед другом, кто больше смешных реприз и оговорок придумает. Он одессит и всегда выигрывает.
   Армейский ансамбль, лауреат всевозможных конкурсов и фестивалей, по своему составу можно сказать профессиональный – в основном студенты из Московской консерватории и Гнесинского училища. Ребята молодые, задорные, и во многом этим выигрывают перед другими профессиональными ансамблями, где «солдатики» в хоре стоят, а у них ремень на поясе не сходится.
   После длинных, иногда по целому месяцу поездок, в казарме почти никого – все в Москве, дома. У меня тоже в кармане куча всяких увольнительных – только числа проставляй и езжай в Москву. Все театры обошел, благо, что солдатиков пускают без билета. Всю Москву пешком прошел и теперь в городе ориентируюсь, наверное, лучше ее коренных жителей. Ну, чем не жизнь?..
   От Кати еще одно письмо, и все. Надолго, до другой жизни. Когда вспоминаю, щемит, и зубы скрипят. Как в училище возвращаться? Ребята уже на третьем курсе, когда вернусь, вообще никого знакомых не останется, тоже тоскливо.
   На Ноябрьские праздники концерт в КДС. И вдруг, журнал «Огонек». На обложке, крупным планом стою, пою. Пустячок, а приятно.
   В библиотеке офицерской, книги. Читаю опять помногу. Наконец всего Достоевского прочитал и начал по новой. Это что-то потрясающее. Со второй страницы «тонешь» в романе, и уже просто невозможно куда-то идти, есть , спать, разговаривать с кем-то.
   С этого времени, и даже по сей день, жизнь моя стала то одним, то другим своим боком пересекаться с творениями этими, великими. По-настоящему, мерилом стали всего, чтобы ни происходило вокруг и внутри меня самого.
   Оккупирую лингафонный зал – начинаю зубрить «ле франсе» – пригодится. И потихонечку начинает вызревать мысль, что надо здесь, в Москве пробовать свои силы, учиться, пробивать путь на сцену. Здесь сосредоточено все самое-самое, и надо это самое-самое постигать и завоевывать.
   
   За два дня делаю декорации. Почти без посторонней помощи. Материалы подручные – столы, стулья, картон, краска…
   За месяц до этого, буфетчица Дома офицеров, за пивом, между прочим, - «Был у нас театрик любительский в дальнем гарнизоне, за 101 километром, получалось неплохо. И муж, и дочка участвовали. А что? Хлопали нам». И тут у меня «зачесалось» где-то в мозгах. А почему бы и нет? И говорю, - «А не пора ли нам, замахнуться на Вильяма… сами понимаете, Шекспира?». Ну и замахнулись, на «Шторм» Лавренева. Я за режиссера, капитан с женой и дочкой, Годуна и боцмана в ансамбле нашел, и вообще ребята здорово помогли, и в массовых сценах, и музыка «живая». Добыли морской камуфляж и прочее. Неплохо получилось.
   Занавес открывается. Корабль. Леера по всей авансцене. И орудие корабельное медленно так в зал стволом разворачивается. Ствол длинный, на балкон смотрит и нависает аж ряда до пятого. Только во время спектакля уже, что-то там не сработало, и пришлось мне противовесом, собственным телом этот самый ствол держать, чтобы не «выстрелил» он на головы генералов с их женами. На поклон, правда, кто-то подменил меня в роли «противовеса». Жены офицеров после спектакля все лицо губной помадой, долго отмывался.
   
   Репетиции на сцене начинаются так. Оркестр сидит, за ним на станках хор, в кулисах танцоры топчутся – разминаются. Выходит руководитель ансамбля, капитан, - «Когда прекратится это блядство?». И дальше каждого поименно, «по-ротно и по-взводно, в течение 20 минут, как только можно матернее сочинить и придумать. Это называется «продувка мозгов». На меня, - « Ну чего ты гундишь, кашей в зал плюешься. Вот как надо - Вас приветствует и начинает концерт Лауреат Всеармеского»... Я стараюсь его точно скопировать – получается смешно – весь ансамбль и сам капитан покатываются со смеху. Потом ничего, отстал от меня, а мне только этого и надо – времени свободного еще больше стало на книги, да на походы «несанкционированные­»­ в Москву.
   А тут еще «капитанская дочка» появилась». Не та, что в спектакле принимала участие, и конечно, совсем не Пушкинская.
   
   Жизнь понемногу входит в какое-то русло. Внутри сжалось все в комочек, спряталось в раковинку и притихло до новых «рецидивчиков». На работе тупею, считаю минуты до конца рабочего дня, но понемногу и привыкаю.
   - Не нравишься ты мне, голова-то как, темечко?
   - Давит немного, а так ничего.
   - Ты вот что. То, что вчера в метро чуть не отключился… в паспорт свой записочку с телефончиком домашним, так, на всякий...
   - Уж нет. Не хочу никого пугать. Витаминчиков попринимаю. Валидольчик в кармашек положу, а там как Бог даст.
   - Ну, смотри.
   В метро еду и очень внимательно в лица всматриваюсь. Раньше «автоматом» ездил, сам в себе болтал. И у всех на лицах свои проблемы «нарисованы» и глаза в глаза только для того, чтобы ругнуться на тесноту, или спросить какая следующая станция. Приезжих видно по ошалелому взгляду, москвичи же, наоборот, «упертые»… Нет. Вон женщина, лет сорока с небольшим, одета прилично. Смотрит прямо в глаза с пониманием, и даже, я бы сказал, ласково. На одной остановке сошли. Вдруг, сама себя по щекам шлеп-шлеп и пошла. А через шагов десять опять шлеп-шлеп… и на эскалаторе уже… шлеп-шлеп. Вот и пойми, кто есть кто. И главное, что никто этому «шлеп-шлеп» не удивляется, даже голову в ту сторону не поворачивает. Нормально.
   «Волчара» плохой совсем. Еле ползает, и не помнит, что было всего час назад. Позвонила… все с теми же проблемами. И утро пасмурное, серое. Суббота.

   
   Январь. И до «дембеля» осталось около пятисот дней. Приказ о двухгодичной службе коснулся отчасти. Вот если б до 20 ноября забрали, тогда бы оставался год. Кто бы знал? Ну, не мог же я из спектаклей театра Маяковского уходить.
   В читальном зале. Только что из концертной месячной поездки вернулись и теперь недели 2-3 сидеть на базе будем, новую программу готовить.
   Сижу возле окна, самоучитель Може перелистываю. Тепло, уютно, настольная лампа с абажуром зеленого плюша с кисточками. Напротив меня школьница пристраивается с кучей учебников. Худенькая, бледненькая, коса длинная пепельная, носик остренький. Тетрадку достала, хрестоматию по литературе за девятый класс открыла. Читает и кончик ручки шариковой грызет. Потом в тетрадке строчку написала, наверно, тему сочинения, и «зависла», в окно уставилась, и я тоже.
   Смеркается уже, снег хлопьями валит, а из солдатского городка, с плаца песня строевая, еле слышно, - «Не плачь, девчонка, пройдут дожди…». И фонари вдруг зажгли…
   Я первый не выдержал,
   - В чем проблема?.. Подсказать? Тема какая?
   Серыми глазками большими зыркнула, головку набок и плечиком дернула,
   - «Преступление и наказание». Женские образы»
   Вот ведь как время летит, думаю. Мы в школе о Достоевском и не слышали. И может быть правильно, что не «проходили», его позже, гораздо позже читать надо. И, меня вдруг «понесло». Вот, думаю, ты тут передо мной сидишь… Сонечка Мармеладова. К окну отвернулся, подумал и говорю,
   - Пиши. Диктовать буду… «Любите ли вы, уличное пение? Я люблю. Я люблю как поют под шарманку в холодный, темный и сырой, осенний вечер. Непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица… А еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветра, знаете… и сквозь него фонари с газом… блистают…».
   - Это сами придумали?
   - Нет. Это у Федора Михайловича в «Преступлении» есть. Да ты роман-то читала?
   - Не-а… только учебник…
   - Дай посмотреть.
   Взял учебник, полистал. Да, удивительное дело Как оказывается просто из Толстого, Гоголя Достоевского, Чехова, жвачку учебную сделать, «идеологически выдержанную». И как потом не просто из всего этого выбираться и выкапываться.
   Еще раз пролистал, что в учебнике о Достоевском, да о его «женских образах».
   - Пиши. Я диктовать медленно буду.
   - А я стенографию знаю. Нас учили.
   - Ну и славно. Тогда вперед?
   - Вперед.
   Так и познакомились. Действительно, капитанская дочка. С рождения по разным гарнизонам, по всему Союзу. Мать два года назад похоронила. В Москве ненадолго. Светлана. Про себя – Сонечка.
   
   КДС. Стоим уже три часа на высокой сцене в банкетном зале, что на самом верху. Ни присесть толком, ни походить - ноги размять. В туалет под охраной «кремлевцев», а курить хочется, и в животе просторно. А в зале рядами столы накрытые, и чего только там нет. Капитан наш, по авансцене ходит туда-сюда, волнуется, аж руки трясутся.
   Торжественная часть в большом зале закончилась, к нам повалили «звезды». Ниже генерал-лейтенанта и адмиралов никого не видно. Сколько же их?! Неужели у нас армия такая огромная или это все чиновники от армии? Молча встали у столов, рюмки налили. Министр обороны Гречко тост длинный, минут на пять, в большом зале во время торжественной части не наговорился…
   Бокалами зазвенели, забулькали. Дали нам сигнал. Капитан, с глазами квадратными от волнения, палочкой – «начали».
   Через пять минут, такой гул пошел по залу от тостов, раговоров. Тридцать молодых глоток, да оркестр с духовыми, совсем не стало слышно, (без микрофонов пели). Разошлись, хулиганить начали - в русские народные плясовые слова всякие вставлять матерные. У капитана фуражка от ужаса поднимается. «Этот ор у нас песней зовется».
   Старичков генералов не надолго хватило. Уже через полчаса на сцену полезли пьяненькие, - «солдатики-сыночки»…­ «Кремлевцы» их по одному под белы ручки вниз и по машинам. Слава Богу, все быстро кончилось.
   Стоим. Команды нет. Жрать хочется – сил нет. Подходит комендант Кремля – генерал-майор, кажется,
   - Что, сынки, устали? Ладно. Поздравляю вас и все прочее. Спасибо за выступление – на столы посмотрел, потом на нас, - Под мою ответственность – пять минут на разграбление. Заслужили.
   Трое суток после в казарму нашу никто из проверяющих не заглядывал, обходили стороной. По приказу сверху. Отпраздновали.
   
    «Капитанская дочка»
   
   В Доме офицеров на боковой внутренней лестнице, на третьем этаже низкий, но очень широкий подоконник. Вот этот самый подоконник и стал нашим местечком для встреч.
   Примерно через неделю приходит и смеется,
   - Не поверили, что сама писала. Все допытывались, из какого источника списывала. Я тебя не выдала. (Она уже меня на «ты»). Поболтаем?
   Часами сидим и болтаем обо все на свете. А выше по лестнице радиоузел ДО и там ребята из ансамбля собираются, шумят и матерятся. Не грязно, а так, для связки слов. А она,
   - Да ничего это. Я с детства привыкла. Среди солдат выросла. Только пьяных не люблю, боюсь, не знаешь, что от них ждать. А так, всего насмотрелась... А твое имя тебе не идет!
   - Это почему?
   - Не знаю. Не идет и все.
   - Я привык. Друзья меня Жаном и Вано зовут.
   - Не-а… И не так. Можно я тебя буду звать… Ив! Ну, как Ив Монтана? Точно. Ив.
   - Валяй. Мне нравится. Ты чьи стихи любишь?
   - Ну, Кедрина… еще Евтушенко, Есенина.
   - А Цветаеву? Ахматову?
   - Не читала… есть? Дашь почитать?
   Вот так и завязалась наша дружба. Недолго, правда, до сентября. Иногда по месяцу не виделись, а то дней десять подряд на подоконнике, если погода плохая, или за Домом офицеров сидим. Рассказывал, что знал, и о чем только догадывался тогда. Друзей и подруг, у нее совсем не было почему-то. И постоянно очень бледная, на виске даже жилку голубенькую видно. Действительно, Сонечка.
   
   В отпуск домой приехал. Если бы не родители, на другой день бы обратно. Такая тоска взяла. Куда ни пойду, на что ни взгляну, и знаю же наверное, что нет ее в городе. Все равно, словно ищу, жду чего-то. По ночам иногда до слез себя доведу. А казалось, чего бы? Ну, прошло уже все, не воротишь, прими достойно. И, Фабио мой тоже самое, советует. А вот, поди же, сантименты такие.
   На два дня раньше срока уехал. По Москве поболтался, успокоился. Да! В «Маяковку» сходил, на «Медею». Нет, из зала все как-то не так. И «чертенята» – глупость какая-то. А может, не на тот спектакль попал, да не с тем настроением. А театр «настрой» любит, принятия его условий игры.
   
   В августе со Светланкой в Москву выбрались. За полгода, что они с отцом здесь, в Москве, раза три выбирались, с отцом и то… не говорила, зачем только мрачнела.
   На автобусе двадцать минут. А в одном из домов на шоссе Энтузиастов, у товарища из ансамбля на квартире, гражданская одежда. Попросил на скамеечке подождать. Мигом переоделся, и к ней. Не узнала, долго глазами хлопала. Потом,- «Тебе военная форма больше идет. А так, ты такой еще мальчишка, школьник прямо…».
   Гуляли по ВДНХ, в кафе посидели, мороженое ели. Потом вечером в театр пошли. «Двое на качелях» в «Современнике», на площади Маяковского еще.
   В финале немного поплакала. Потом всю дорогу мрачная была и задумчивая. Уже в части возле подъезда своего дома, спросила вдруг,
   - У тебя любимая есть?
   - Есть, правда теперь она замужем.
   - И ты продолжаешь ее любить?
   - Наверное.
   - Ну и правильно. Так и надо.
   - На цыпочки поднялась, в щеку чмокнула. И ушла.
   
   Дня через три вызывает майор, начальник ДО. Озабоченный…
   - Чего натворил?
   - ???
   - Капитан Варуев тебя разыскивает. Жену его, не трогал? Смотри у меня. В стройбат дослуживать пошлю.
   - Да вроде ничьей не трогал…
   - Ладно. Топай теперь, разбирайся. Вот адрес. Кругом. Шагом марш. Потом доложишь, если не покалечит.
   Иду, думаю, мало ли капитанов здесь живет всяких. Звоню. Открывает Светка, глаза сразу круглые, - «Что случилось?
   - Ничего. Я к капитану Варуеву.
   - Папа!… Это к тебе, – и уже шепотом, - вечером приду.
   Из кухни выходит мужик. Лет сорока. Седой весь, только брови темные и щетина на щеках. В спортивных штанах и в майке. Докладываю как положено, мол «в ваше распоряжение».
   - Света, а ну, пойди погуляй часок. Разговор мужской у нас.
   - Пап, а может я?
   - Не может. Вольно. По службе разговор.
   Хмыкнула. За гимнастерку «нечаянно» сзади дернула, и тихонько дверь за собой прикрыла.
   Руку протягивает.
   – Петр Сергеевич. Проходи на кухню, садись. Сейчас придумаем чего-нибудь...
   Бутылку водки на стол, кое-какую закуску из холодильника. Налил по сто грамм,
   - Приказываю. – Выпили молча. Он за «Север», я за сигареты. Молчим.
   Окно открыто настежь. Сторона северная и солнце только деревья с уже кое-где пожелтевшей листвой, достает, и довольно прохладно.
   Еще по одной налил,
   - Давай за Светку мою… Я давно смотрю за тобой. На все концерты хожу, хоть и не люблю я это дело. Давай как мужчина с мужчиной. Вот ведь… когда приглашал, что и как сказать… Я еще выпью, а тебе хватит, ешь давай… разговор серьезный. Вот какое дело… Супругу я свою схоронил, мать Светкину, больше двух лет в Таджикистане… болела очень долго. Потом Светлана моя… это уже под Читой. Приехали с ней в Москву, еле начальство уломал, показал врачам, говорят операция нужна, только за границей делают. А так… немного ей жизни… может три-четыре месяца, всего и осталось. Хочу обратно, в Таджикистан, к жене…
   Еще выпил и опять «Севером» закусил…
   - Да чего там… Мы со Светкой друзья. Она мне всегда все рассказывает, ничего не скрывает… таков вот у нас уговор… жизнь такая. Про тебя много… все знаю, потому и позвал. Не смотри, что почти шестнадцать, отстала немного… девочка еще, ребенок наивный и… знает, знает, что ей осталось… вот такая штука.
   Допил, что осталось, долго молчал. А я сижу и ничего не соображаю, куда клонит, водка без закуски почти, в голову ударила.
   - Ты не думай, не спьяну я, давно надумал. Не знаю, как сказать-попросить, все как-то не так получается, чтобы правильно понял и не осудил. Любить тебя начинает, может и не понимает еще сама. Да нет, уже понимает, только от себя это отталкивает…
   А я про себя, «Достоевщина» какая-то. Что же это - Мармеладов Сонечку свою мне… предлагает. Да уж явно перебрал, наверное, а там… черт его знает…
   - Значит так, - зубы стиснул, вдруг, - не хочу чтобы, не изведав, что такое любовь между мужчиной и женщиной… легче будет потом, если узнав…
   Тут я, наконец, просипел, без голоса, перехватило что ли,
   - А может, наоборот… труднее… может бред все это… может…
   - Ты молчи. Тебя не спрашиваю… пока. Не пьян я… и не бред… норма моя еще раз пять по столько… Ты слушай. Я решил так… я прошу тебя… по мужски, как солдата. Только чтобы красиво было… чтобы помнила. Не обещай ничего, не неволю, подумай дня три. Если что… Светлане скажешь, как есть… как сможешь. Я все сделаю. Сам на три дня уеду и увольнительную тебе на эти три дня… а…
   Дверь хлопнула. Света влетает.
   - Так. Водку пьем? Так и думала… Пап, ты давай «бай-бай» – на дежурство вечером… а вы, рядовой, со мной «на губу»…
   Вышли. Пилотку надел. Пошли молча, медленно. Через офицерский городок весь прошли, через КПП вышли - ребята знакомые стояли. И пошли мы по тропинке вправо, слева лес – сосны, орешник, справа луг заболоченный. Нашли корягу огромную. Сели, греемся на солнышке послеобеденном. Только вдруг, она меня прямо по башке,
   - Знаешь, я все слышала… от начала до конца. В прихожей сидела на корточках... только сделала вид, что вышла...
   - Как же это?.. и что теперь…
   - Ничего. Фантазии папашкины. Как выпьет, так и… Все это фантазии, жить я буду еще сто лет, не меньше, ничего эти врачи не понимают. И в Москву приеду обязательно, в институт поступлю, в экономический. И все будет. И семья, и дети, и дом. Все будет… не может не быть…
   - Слава тебе, Господи!.. А я… чуть было не поверил! Как последний дурак...
   Вдруг мне по-настоящему… развернулась. И по щеке и уху, звонко так вмазала ладошкой своей худенькой.
   - Ты теперь последний дурак. Просто Ванька-дурак! Прости меня, Ивушка… - Заплакала, в гимнастерку мою уткнувшись. А я стою, как оплеванный, обнимаю за плечики остренькие. А она через детский плач, со всхлипами,
   - Мы, правда, через неделю уже уедем. И то, что влюбилась, может, тоже правда. И, может, хочу, чтобы было между нами! А может, нет… боязно. Ивушка… ты уж сам, сам реши, ладно?.. за меня, за себя…
   Тут и я «помокрел». Стоим и плачем, как ненормальные. Потом, уже темно было, в подъезде несколько раз поцеловал
   - Думай, думай, Ивушка. Как скажешь, так и будет, ты ведь взрослый уже, а я… я тоже взрослая.
   
   Ночью сон. Полет показательный. Давно не было. Только в этот раз держу я крепко Светлану за талию, и летим мы вместе… и люстры нет, только звон хрусталиков и бездонное небо, а внизу далеко земля…
   
   Через два дня неожиданно уехали в концертную поездку на две недели. Забегал проститься – не застал никого. Помню даже, что вздохнул с облегчением, ничего решать не надо – само решилось. Вернулись из поездки – уже уехали.
   Так что «Капитанская дочка» не по Пушкину, а скорее по Достоевскому…
   
   Что же такое делается? Всю жизнь до последних месяцев считал себя большим, сильным и умным… а тут…
   Читаю композицию из четырех пьесок, с которыми столько носился и даже поставил. И неплохо поставил. Смотрю на молодых «волчат», рвущихся в эту жизнь, и понимаю, что ничего-то у меня с ними не выйдет. Другое время, другие отношения и понятия. Ну «завел» их на пять минут своим мотором, ну, материал не такой уж им далекий, а дальше-то что? Этот самый «моторчик» теперь нужно из них вытаскивать. А я сам не вписываюсь в эту жизнь, и не понимаю ее, и, самое противное, что и нет желания понять. Десять лет вынужденного простоя куда девать? А неустроенность и неопределенность собственной жизни как замаскировать? Это сколько же нужно всего внутри себя перелопатить, чтобы снова в профессию окунуться, суметь заинтересовать.
   Вот он страх перед будущим. Еще недавно так занятно писалось об этом страхе.
   И не для себя вез «пиеску», не для собственного удовольствия. Почти пятнадцать лет наблюдаю издали, как растет и как работает сокурсница моя, Анечка. Думалось, что у нее может это все славно получиться. А тут, вдруг, волчьим нюхом почуял - такая бездна, с вулканами действующими и уже потухшими, что сам перед ней, как «сморчок-старичок» со своими «чуйствами».
   Еду домой и понимаю, что пора заканчивать с письменными «излияниями».
   - Ну да, ну да! «Рецидивчик» с другой стороны, так? Уже в писатели себя определять начал, мастером душевного стриптиза почувствовал?
   - Да понял я, понял. Не пинайся, больно же.
   - Ах, ты мой, нежненький. Тебе бы в жилеточку поплакаться кому. Лучше бабе какой молодой…
   - Я же сказал, что понял!
   - Для кого же пишешь? Вроде для себя начинал только. А потом что? Тиражировать решил?
   - Ничего не решил!
   - Не ври хоть сам себе. Дописать – допиши, доведи хоть что-нибудь до логического, и забрось подальше, как напоминание о дешевке макулатурной. И не вздумай жечь, а то опять начнешь из себя выделываться.
   - Ладно, приложил. Побарахтаемся дальше. А теперь – спать, голова раскалывается.
   - Это от бездарности…
   - Знаю сам! Заткнись.

   
   В декабре приключилось событие. Если бы не оно, кто знает, где бы сейчас был, и кем бы, и с кем бы…
   Зал большой, просторный, круглый. С большими, до потолка, окнами. Конструктивистская «коробка» тридцатых годов. И на полу этого зала лежат «трупами» человек двадцать моего возраста и постарше. А я в своей армейской робе в уголку на низеньком стульчике скорчился. И начинают у меня мозги набекрень выворачиваться, дальше – больше. И ноги за голову, и на голове стоят, и еще черте что вытворяют. «Йога» называется. А я совсем недавно «Лезвие бритвы» Ефремова прочитал, а тут такое «наглядное пособие».
   Потом к «станку» встали, экзерсисы всякие. Ну, это мне знакомо по училищу. И вся эта разминка вместе с йогой часа два. У меня ноги затекли, курить хочется, еле до перерыва дотянул. Размялся немного и опять на стульчик. Ко мне никто с расспросами не пристает, мол «смотри – не жалко». И то хорошо.
   Репетиция пошла. И опять у меня мозги «закипели». Поиск новых форм выражения через пластику, звук, ну и, слава Богу, через слово, но тоже, как-то отвлеченно от действия. Ничего не понял. Красиво, эмоционально, иногда, действительно, завораживает. Только никак не могу взять в толк – на фига?
   Расспрашивать не стал, допоздна репетиция – еле на метро успел.
   Потом неделю, наверное, ходил, «углы лбом сшибал» – все пытался понять, что и зачем. В библиотеке полез за журналами свежими «Театр» – надо же посмотреть в критике, хотя бы, что тут в Москве делается. О студиях московских ни полсловечка. Нашел статью о Ежи Гратовском, о его экспериментах. Но у него вроде бы все «по делу» – понятно. Потом вспомнил, что Вахтангов и Мейерхольд искали много, и тоже студийно. Да и сам Станиславский свой МХАТ практически из студии создал. А все равно, думаю, «самоделка» она и есть «самоделка», как ногу за ухо не закладывай после рабочего дня или после института, актером без ежедневной работы не сделаешься. На том порешил и успокоился. И занялся серьезной подготовкой в московский театральный. Учебниками по истории и литературе обложился, французский решил сдавать, хотя в школе был «инглиш».
   
   За новогодней суетой, поездками и концертами вообще стал забывать, про поездку в эту студию. Как, вдруг, в конце января уже, приезжает товарищ, который «сосватал» меня на эту репетицию. Он раньше меня из армии демобилизовался, у меня в «Шторме» немного «матросил».
   - Давай, собирайся. Завтра утром, по этому адресу тебя хочет руководитель студии Елизавета Николаевна видеть и говорить с тобой. – А я ему,
   - А на фига это мне нужно?
   - Чувак! Ты ничего не понимаешь. Сибирский ты валенок. Ему одолжение делают, ценить должон, а он рогом упирается…
   В общем, прибыл я по назначению в 11.00, да в одиннадцать и отбыл, только – вечера. Ехал и думал, вот сейчас все свои знания вытащу и приложу «самоделку». Была такая мысль шальная.
   Елизавета Николаевна, лет пятьдесят или побольше, в китайском халате с веерами, мундштук сигаретный с метр, наверное. В кухоньке маленькой сидим, дымим и разговоры «разговариваем». Какое там «разговоры» – я десять слов о Станиславском, да о «системе», она – минут на сорок речь. Что академический театр «сдох» уже и даже не пахнет и, теперь, кто первый новое слово скажет, тот и «на коне». Время, мол, такое подходит. И что театр – Храм, в котором все должно – архитектура, цвет, свет, пластика, слово и даже запах служить одной идее. Какой же идее? Да возрождения духовности, потерянной за годы, пока церковь отделили от государства, загнобили храм церковный, а вместо него ничего не придумали, кроме ГУЛага. И, что театр как раз и должен занять вот это самое место. И так далее, и так далее…
   Под конец, то ли обкурился совсем, то ли уж очень убедительно звучали речи эти…
   - Смотри, можешь оказаться в нужном месте и в нужное время… студия еще молодая, три года существует еще, возможно еще «влиться»…
   - А как же образование?
   - А у твоего Константина Сергеевича оно было? У купчишки? Может, лет через десять, у тебя же учиться будут, школу новую театральную создавать. Думай, другой раз приглашать не буду, свято место пусто не бывает. А театр новый – сделаем!
   Сразила наповал. До утра не спал, по коридору казармы («молодого» у тумбочки заменил) шагами километры отсчитывал. И все же, отложил решение до весны.
   
   Все ничего. И в армии жить можно. Особенно, когда у тебя весь день какими-то делами занят. А если не занят «обязаловкой», то сам себе дело придумываешь. Только поздно вечером, да по ночам хандра и тоска наваливается. От Катюшки давно уже ничего, открытка была на 23 февраля и все.
   Наконец, в казарме все успокаивается, и все ждут, когда наступит полная тишина. И в этой исключительно полной тишине, голос, как всегда неожиданный
   - Чуваки!.. Вот и еще один день прошел! - и дружный хор в ответ
   - Ну и х.. с ним! – Ритуал такой.
   Вот теперь точно можно погружаться в мечты и сны, переходящие одни в другие. Ждать, уже почти без всякого волнения. Скоро все это закончится, а что дальше? И никогда ответа не ждешь на вопрос этот, потому никому не дано знать, что и завтра-то будет.
   
   Всю весну из поездок концертных по гарнизонам дальним не вылезали. Потом какие-то выборы обслуживали. Не заметил, как начало лета наступило, а с ним и прослушивания в театральные.
   Прихожу в армейской форме в Щукинское. Народу не так много. Говорят, через пару недель «штурм» пойдет. Послушали хорошо, дали выговориться. Потом, вопросы разные перекрестные, как на допросе, минут двадцать, наверное. Думаю, «зацепил».
   Вызывают, одного уже, - Впечатление хорошее. Умны-с, ничего не скажем. Свой стержень есть – ломать придется. Но самое главное, возраст у вас - выпускаем мы из училища в таком возрасте. Так что, извините, никак-с…
   Какого черта, столько времени голову морочили? Что же получается? С одиннадцатилеткой в школе год потерял, потом в армии, не со своим годом. Время убежало, что ли?
   В Гитисе, да в Щепкинском вообще без разговоров, - Сколько, сколько? 22?.. Свободен.
   Посчитал, что если в Новосибирск ехать, Василий Аркадьевич только на первый курс набирать будет, а к другому мастеру не хочу.
   Позвонил Елизавете.
   
   Один плюс от службы в ансамбле. За каждый концерт копеечки начисляли. Приехал домой одетый с ног до головы во все «маде ин оттуда» – магазинчик у генералов был очень неплохой и продавщица… тоже - исполнила все просьбы по полной программе.
   Отец мне, - Ты что, сынок, не по форме? Как на военный учет становиться будешь? – Какой учет? Мне эта форма за два с половиной года, вот где, вспоминать неохота.
   И потом уже, через много лет, с большой усталости, снилось, как в первый день стою в казарме с башкой бритой, сапогами, портянками воняет, и жутко так... Всегда старался поскорее проснуться.    Походил по городу франтом. После Москвы таким маленьким городок показался. И никого из знакомых не встретил. Нет, видел. Встретил одну из двойняшек. С колясочкой. Подошел, поздоровался. Вздрогнула, по сторонам оглядывается, улыбнулась чуть и «пока-пока». Заспешила с авоськой в одной руке, другой рукой – колясочку впереди. И все.
   Еле-еле три или четыре дня дома выдержал и… «на взлет». Хотел в Новосибирск заехать, а потом подумал, чего? Июль, жара, лето. Кого можно найти? Да и кому ты там нужен?
   
   В три дня нашел работу. Пошел в подсобные рабочие, строить АЗЛК. Квартира однокомнатная на троих. Сколько там работал – жил один – повезло. Сам себе хозяин и приводить можно, кого хочешь.
   В шесть проснулся. В восемь на стройке. В семнадцать переоделся и в театр до двадцати четырех. При театре – учебная студия. Я и там, и здесь – хочу многого добиться, а потому шесть дней в неделю – по часу у «станка», еще час дыхание, дикция и прочее, потом репетиция. Как все это я выдерживаю, загадка для самого себя. В метро читаю – «Москва», «Октябрь», «Новый мир», «Иностранная литература».
   По воскресеньям хожу по Москве с утра до вечера, а вечером в какой-нибудь театр или концертный зал. И все, как губка, в себя впитываю.
   
   Март, холодный, ветреный. Метро. Станция «Павелецкая» Поднимаюсь по эскалатору. Навстречу едет знакомое до боли лицо, в шапочке вязаной синей, уже мимо вниз проехала, коса пепельная мелькнула,
   - Света!!!
   Вздрогнула. Обернулась. Глазами по эскалатору ищет. А меня, как назло, «шкаф» загородил, и народу много, хоть и воскресенье.
   Рванул наверх, потом вниз, всех расталкиваю – только извиняться успеваю. Спустился, трясет всего, бегаю, ищу… Пальто распахнул, шапку догадался снять, мокрый совсем…
   Сел на скамейку и долго сидел, пока сквозняком от проходящих поездов не протянуло…
   Потом в часть, где служил, звонил...
   Только здорово меня, наверное, просквозило. Приехал к себе и свалился с температурой на три дня.
   
   Почти сорок лет прошло. И дочери моей уже почти столько же... А я... мне и теперь...
   Светлана Петровна Варуева... в девичестве. Если ты читаешь эти строки, прошу, найди меня. Мне тебе непременно одно слово надо сказать... < /i>
   
   В театр на репетицию прихожу после болезни, а меня «на ковер» перед всем коллективом. (Воспитательная работа в практике была, и «ковры» показательные, правда не со мной).
   Я так и не понял, в чем меня обвиняют, а, главное, кто? Плохо соображаю. И тут мне, - «Не место ему в коллективе, в театре» – это, стало быть мне. Выслушал все спокойно, не оправдывался, и не выяснял – гадко как-то стало. Оделся и ушел. Вот так.
   И ничего внутри не дернулось. Кроме накопившейся усталости и слабости от недолеченой болезни, ничего не чувствую. Иду и думаю, что за театр такой из всего этого произойти может, когда вот так с людьми, самыми преданными делу…
   Крепко обида засела. Уже начал рассчитывать, вот Василий Аркадьевич первый курс провел, глядишь и возьмет обратно к себе, и у меня, в общем-то год не потерянный , кое-чему научился, насмотрелся, на себя «примерил».
   Со стройки уволился, хотя и хорошо зарабатывал, и руки научились инструмент всякий не просто так держать. Да только всякая работа и творчество требует много сил и энергии. На двух стульях нельзя…
   Подумал, до лета в Москве, а потом на свой курс. А пока, комнату снял, шесть «квадратов» и недели две просто отлеживался. Спал и ел. По вечерам гулять себя выводил. С, уже теперь Ядва, беседовал, подолгу.
   Нашли меня и здесь, на новом месте. – «Замена срочная в спектакле, очень надо. Прощается тебе все».
   Даже не стал выяснять, что прощается-то, в чем вина. «Искусство требует жертв», но и они должны быть как-то мотивированы. Ладно, плюнул на гордость. Раз надо.
   Очень часто стал ездить через «Павелецкую», надо или не надо. И каждый раз, поднимаясь или опускаясь по эскалатору, смотрю во все глаза, да только не встречаю косы пепельной. А может быть, обознался тогда, может, и не было вовсе. Мало ли Светлан по земле ходит?
   
   - Что, исписался?
   - С чего взял?
   - А иначе, чего бы мне появляться. Вижу, что совсем пустой. И мысли все какие-то… рваные. Так, не о чем. Да, сядь ты, наконец, закружишься.
   - Год потерял, понимаешь, выскочил целый год.
   - Ну и ладно. Валяй дальше. Дальше очень темненькая полоска пошла в жизни и закончилась нескоро. Да и как закончилась.
   - К этому еще подойти нужно… А как же год целый.
   - Во-первых, три работы сменил. А летом, летом луна была красная «в треть неба». А потом…
   - Про луну уже было. Что потом? Что потом?
   - Как же! А театр оперетты!..
   - Точно. Есть. Зацепились.
   - Ну и славно. Пиши себе, пиши, пока не дергают тебя ниоткуда и телефон помалкивает.
   - День рождения у нее скоро. В кармане – «вошь на аркане». В долги залезать… как-нибудь дотянем. Может, последний шанс.
   - А надо? Тебе это надо? Менять?
   - Не знаю.

   
   Весной уже поздней, в конце мая, мимо литинститута прохожу. Заскребло. Про себя подумал, «и не рыжий, вроде бы.». Документы подал. Готовиться начал, опять за учебники засел.
   Сочинение долго писал, внимательно, каждую запятую обдумывал – надо или так сойдет. И тема близкая, что-то вроде «родных просторов». Надо было писателей припомнить, от Пушкина и до сего дня с родными просторами. А я про Сибирь, про тайгу. Правда. Астафьева, Шукшина и Вампилова добрым словом обозначил. И себя не забыл. Словом, распелся.
   Средние четыре бала. Проходной четырнадцать.
   На собеседовании газетные свои рассказики притащил, черновички к ним. Пробежали глазами быстро, - Есть у вас, сибиряков, общее что-то. Распевность, душу затрагивающая. М-да, занятно. Ладно, молодой человек, дерзайте».
   История – пять баллов. Французский. Сильно волновался, перевод сделал быстро, два раза только в словарь «нырял». Прочитал, перевел. Вопрос задают, а я, как собака, понять – понимаю, а... «заклинило», фразу выстроить никак не могу.
   Недобрал балл. Не очень огорчился. Вышел из института, а меня уже Тая ждет,
   - Ну, и?
   - Мимо дома, пошли отсюда, через годик приду опять.
   
   Тая – студентка, первокурстница. Пединститут. Познакомились еще весной. Веселая, без проблем и без претензий на серьезные отношения. Когда тоскливо или делать нечего просто, позвонил, и через час рядом. Если занят, по месяцу не появляется. И обоих устраивает такое. И, когда надо очень – с пониманием и без особых затей. Правда живет далеко, аж, в Ногинске, а у меня хозяева на этот счет строги – пацаны подростки в доме.
   В тот же день, после литинститута, к вечеру оказались в маленькой деревушке под Таруссами, у каких-то ее знакомых или родственников.
   
   В середине ноября бродим по городу. В кафе «Космос» посидели, мороженое ликером кофейным запивали, потрепались немного и дальше пошли. Довольно холодно, хотя снега еще нет. И тут женщина к нам подходит,
   - Молодые люди, билетики лишние в оперетку не возьмете?
   После Сан Сеича… в оперетту ни ногой. Тайка билеты берет,
   - Давай сходим, сто лет не была в оперетте. Не понравится – «слиняем».
   Пошли.
   После третьего звонка в зал ворвались. Увертюра пошла уже. «Принцесса цирка». Гастроли чьи – не разобрал.
   И вдруг, как кипятком в лицо. В хоре – Зинка, («Кот в сапогах»). И еще двое ребят знакомых. Голова кругом пошла. Тая мне,
   - Ты чего, сварился вдруг, а руки холодные. Узнал кого?
   Узнал, еще бы не узнать. Дальше – больше. Лена выходит – «Принцесса» - поет. Ну, совсем «поплыл».
   В антракте пошел было за кулисы, но не пробился – не пустили. Ладно, думаю, до конца подождем. Тае говорю,
   - Придется тебе, подруга, сегодня домой одной добираться. Дело тут у меня, понимаешь. Любовь школьную встретил. Только без обиды, ладно?
   - Да ладно, пока. Звони. – И посредине последнего акта ушла.
   У служебного входа долго толкался на холоде. Большой кампанией вывалились, уже слегка поддавшие. Зинка сразу на шею повесилась, зацеловала. Ребята по спине и плечам хлопают, а я все ищу. Зина мне,
   - Не ищи Лену. Пять минут назад с центрального входа на черной «Волге» укатила с одним. Да не переживай ты так, не та уже «Принцесса». Пошли лучше в «Арагви», встречу нашу отметим. Пропал совсем из виду, бродяга.
   В «Арагви» что-то совсем «расчувствовался», слезами пьяными. Какую-то записку «наивно-гневную» Лене написал. Потом уж сильно себя костерил за эту записку. Но что сделано, то сделано. Быльем поросло окончательно.
   
   К Новому году получил от Катюшки открытку – последнюю.
   С Таей встречали Новый год. В ее кампании. В Реутово. Весело, шумно. И где-то, во втором часу уже, Тая мне,
   - Смотри, видишь того? Виктором зовут. На Сетуни живет, квартира своя, шоферит. «Клеит» он меня, понял.
   - Ну и что? Мало ли…
   - А то… Замуж зовет.
   - Смотри. Парнишка видный. Устроенный, и все прочее.
   - Знаешь, Вань, пойду я за него. Потом полюблю, может быть. А ты у меня из друзей в любовники перейдешь, еще покрутимся, потремся носами.
   - А вот это шалишь.Не пойдет так. Не хочу никому рога наставлять, и тебе не советую. Нехорошо это, грязновато.
   - Ладно, чистюля нашелся. Все! Давай сорвемся отсюда. К тебе поедем… или ко мне. Ночь прощальную, карнавальную устроим. Напоследок изнасилую тебя так, чтобы всю жизнь Тайку помнил.
   
   Учебная студия при театре благополучно развалилась. От нее трое или четверо в театр попали. Пока в спектаклях выхожу «кушать подано». Завпостом определили. Декорации, свет, звук, костюмы – все на мне. Сам и за монтировщика сцены. Довел до совершенства. Если раньше два-три человека по три часа сцену к спектаклю готовили, то теперь я один за час. И все спектакли, за всех наизусть, часа жду.
   Слух прошел, что в этом году обязательно на вступительных, Достоевский будет. А в театре, в январе появилась одна, года на четыре старше меня. Людмила. Так, ничего особенного, нос картошкой, на язык острая. Заметила у меня томик Достоевского,
   - ???
   - Да, вот, готовлюсь в Литературный.
   - А я литфак МГУ закончила. Два года тому. Достоевский это хорошо. Если что надо помочь, чем смогу.
   - Да я вот, хочу инсценировать «Преступление», и в качестве опыта и размышления по этому поводу… на экзамене.
   - Неплохая идея. Почти новая. С черновиком заглядывай, поговорим.
   
   Через неделю заглянул.
   Полуподвал недалеко от Сретенского бульвара. Окно наполовину в земле, «в приямке». Стены с обоями может лет двадцать им. Кровать, диван продавленный, стол и книги кругом. На полках, столе, на полу в коробках. За стеной соседи вечно пьяные. Кухня общая с тараканами. Только Достоевского и играть, декораций не надо. Мрачно.
   Читаю ей наброски. Замечания делает толковые. Потом чай пьем долго, за Достоевского толкуем. Потом… кончилось тем, что свет выключила, в полной темноте, о кровать голенью сильно ударился, и почти не раздеваясь…
   Через день перебрался совсем. Чемодан да стопка книг – все имущество. На диване поселился. На книги набросился. Очень много литературоведческих,­ «самиздатских». И авторы, о которых понятия не имел до сих пор.
   И раз в месяц, в календарике помеченном дне, в полной темноте, и «по пуритански» как-то, вслепую, да в белье нижнем и чтобы «залетов» не было…
   Еще через месяц Елизавете сцену показал Раскольников-Соня. Ухватилась, обещала сценарий сделать большого спектакля.
   
   И пошла какая-то странная жизнь. Людмила стала меня таскать с собой по разным институтским кругам и кружкам. Я среди них, как пацан, в грязной нижней рубашке. Разговоры - сплошная «антисоветчина», с бравадой да с матерком. Диссиденты с каким-то религиозно-сектански­м­ уклоном, с анекдотами, водкой и дымом столбом – хочешь, топор вешай, хочешь, сам вешайся.
   С другой стороны «восточные дела», с Рамакришной и Вивеканандой. И, тут же Гермес Трисмегист и Блаватская. Совсем мозги завернулись.
   По ночам Людмила пишет. Говорит, диссертацию, но не дает читать. Пачку бумаги испишет мелко, и в папку с завязочками. Номер очередной подпишет и в коробку отдельную с кучей таких же папок, заполненных уже.
   Мне несколько книг подкинет, - «За три дня аннотации по ним, чтобы была!»
   Дворником работает. Так я за нее утром махну тротуар, и к себе на работу бегу. Вечером, в театр, а ночью книги. И, чувствую, что-то не так все. Только никак не могу понять, чего же не хватает, а что уж совсем, лишнее.
   Отец у нее тоже диссидент. Сидит постоянно. Два-три месяца на воле, и опять на нары. Ни радио, ни телевизора у нас нет, но говорят, «би-би-си» часто его упоминает.
   
   Зима. Морок крепок, трещит. Мотовоз с двумя вагончиками по узкоколейке ползет медленно. В вагонах почти одни бабы, да несколько стариков.
   Везу мать Людмилы на встречу с мужем. Не доезжая Перми, где-то на полустанке сошли, ночь просидели на станции, и вот теперь…
   Колючая проволока по обе стороны дороги. Один лагерь заканчивается, другой начинается. И так часа три подряд. И все – «политические». Думал, что когда Хрущов всех реабилитировал, не осталось на зонах никого, кроме уголовников. Что за страна такая? Свой народ гнобим, на нарах шельмуем.
   За что любить тебя? Какая ты нам, мать?
   Когда и мачеха, бесчеловечно злая,
   Не станет пасынка так беспощадно гнать,
   Как ты сынов своих казнишь, не уставая…
   Когда прежде читал, думалось, что это где-то там было, в прошлом. А теперь. В лица вглядываюсь. Хоть и в черном почти все, но скорби, страдания не видно. Озабоченность только – не проехать как бы мимо своего лагеря. И только.
   Конечно, в лагерь меня не пустили. Как сопровождающего, определили в комнатку, скорее на камеру-одиночку похожую. Удобства в конце коридора. Хорошо еще вода, электрическая плитка, кое-какая посуда есть. Да кровать с панцирной сеткой. Вот на этой кровати три дня и провалялся. Очень все «почувствовал», как это гнить заживо в гробу.
   Обратно ехали, совсем тоскливо стало. В столице на вокзал вышли, как будто в какой незнакомый город попал.
   
   В июне сначала домой полетел. По адресу на новогодней открытке понял, что никуда Катерина не уехала, адрес только сменила.
   Дома отцу про лагеря, да про диссидентов рассказываю. Хмурится, кряхтит только коммунист, с тридцатилетним стажем, глазами промаргивает и молчит. Да и что тут скажешь?
   Цветы взял, шампанское и коробку конфет. Лучше бы не ходил. Такая бешеная ревность, такая нерастраченная любовь и тоска одновременно, нахлынули, что вся поэзия Асадова и Кедрина в придачу, у которых много про это самое, детским лепетом показалась. Еле высидел часа два. Потом в парк пошел, темнело уже, четвертинку водки из горлышка выпил, не отрываясь, рукавом занюхал.
   Воскресенье. Пригласили на обед. С мужем познакомился. Уже чуть успокоился. Сидел, чего-то рассказывал про свое житье-бытье. Потом гулять пошли, в парк конечно, куда еще. Я про театр, про спектакли, да про свои успехи настоящие и будущие.
   А в парке зверинец появился, возле лодочной станции. Не зоопарк, где у зверей хотя бы клетки большие, вольеры, а именно зверинец с очень маленькими и тесными клетушками (камеры-одиночки). У медведя только чуть побольше. Грязь и вонь стоит, и несчастные звери по своим камерам слоняются из угла в угол.
   Волк лежит. Старый и больной. На морде лишай, весь бок ободран. Морду поднял слегка, посмотрел долго, одним глазом подергал, и отвернулся.
   Вспомнил того, молодого волка, в тайге. Зубы стиснул и про себя подумал, - «как же это тебя, угораздило?», и ушел наскоро попрощавшись. Все!
   
   На следующий же день улетел. На Москву билетов не было, на Харьков были. Пошарил в записной книжке – нашел адресок Ирины Александровны, Зинка тогда дала. Полетел в Харьков.
   Встретили как родного и три дня подряд «гудели», перепели все, что когда-то, и новое, и все подряд. Афишку вдруг увидел – «Театр цветомузыки». Про эксперименты Скрябина слышал, но не представлял себе «шо це таке».
   Театр в планетарии в ПКиО. Музыка классическая – Бах, Бетховен, Гендель, а на экране пятна цветные, зигзаги, волны всякие. Минут через пять погрузился в это море музыки и цвета, про себя забыл.
   Вышли уже. Идем, впечатлениями делимся, о музыке говорим, а у меня в голове спектакль один крутится. На «черном кабинете». Авангард живописный, стихи и музыка, а на плоти человеческой оживающие, теплые цвета. Только какая же должна быть пластика немыслимая при этом «священодействии»? И не будет ли «ню» порнографией? И стихи, чьи же? И музыка? Вопросов много, а ответов нет пока. Но все же заложил себе на память, предложить надо кому, или когда-нибудь, с кем-нибудь все это самому воплотить в зрелище. Должно быть потрясающе. Только какой же «лит» пропустит и дозволит подобную «обнаженку», то есть когда совсем без ничего чтобы. А Господь ничего не придумал прекраснее человеческого тела – венца творения.
   Вот и думай, что цивилизация сотворила всякими условностями с человеком.
   
   По второму разу в институт «пролетел». Людмила предлагала в МГУ, связи кое-какие у нее там остались, так вот же нет. Не захотел быть обязанным кому-либо. Захотел сам. Сам и «пролетел». Обидно до слез, годы уходят, а ничего путного, до сих пор и не сделано. Напился с горя, еле-еле дополз до «подполья».
   
   И снова жизнь какая-то двоякая пошла. Людмила вдруг в Щукинское на заочную режиссуру поступила. Я почти и не знал об этом, до последнего. Зачем ей это надо? Первую установочную сессию отходила – ругается, всех «совками» поносит, не скоро успокоилась. Все контрольные и курсовые работы на меня перекинула – пиши, мол. А я и рад, мне это близкое, интересное и родное. Напишу, как умею, книгами обложившись, а она свои «заумности» потом навставляет, и я же хожу и сдаю эти работы.
   За эти «заумности», по-моему, ее через полгода, на следующей сессии и отчислили. Говорила, что сама ушла – «нечего, мол, с «совками» и «сексотами» на одном гектаре гадить».
   Только в «подполье» стало еще мрачнее и противнее как-то. Затосковал совсем глядя из-под земли на клочок неба в окне. Иногда ночью выйдешь тараканов «попугать», да бачком-«ниагарой» шумнуть, встанешь посреди кухни, в которой даже окна нет и думаешь, - «что я здесь делаю? Зачем мне все это надо, разве этого я хотел?».
   
   В театре наоборот, что-то сдвигаться стало. Лишний народец-балласт с подножки соскочил, серьезная работа пошла, и что-то получаться начало. И спектакли пошли неплохие. Раньше больше на выездах работали, а тут засели в своем зальчике на 50 мест. Свет, звук стационарный сделали, с пультами. И, по субботам набиваться стало до 70 человек.
   И мне «тропинку» приоткрыли, растем значит. Только после контрольных по режиссуре, потянуло меня к этому делу основательно.
   Предложил идейку летнюю. Засуетились. Слайды сделали, фонограмму, материал подобрали. Совсем-то нагишом не стали делать, треугольниками всякими цвета телесного, «прикрылись». Сыграли для «своих».
   Шумок по Москве пошел. Начальству сверху пригрозили, оно нам, соответственно – «выгоним к чертовой матери!». Пришлось снять спектакль, а жаль – минут пятьдесят зритель «оглушенный» сидел. Да и потом, долго и молча «отходил».
   
   Весной уже, в конце марта, у Людмилы с Елизаветой пошли острые разногласия.
   Театр демократии не терпит. В любом случае, театр, как организация, авторитарен. Иначе – ерунда, разброд и шатание. Рука в театре одна должны быть. Это мое убеждение и поныне.
   Не помню, по какому поводу, схватились. Закончилось все быстро. И откуда столько в человеке столько ненависти на весь мир берется, совершенно непонятно. Сцена состоялась в очень резких тонах и выражениях, и я вроде, между двух огней оказался. «Расплевалась» Людмила со всеми, прокляла всех и вся, дверью хлобыстнула. Этим же вечером, уже поздним,
   - Ко мне отец приезжает скоро. Так что, сегодня не гоню, ночуй, а завтра, сам понимаешь. А теперь иди ко мне, «проститут от театра».
   После этих слов, молча и неторопливо вещички собрал в чемоданчик, книжки, уже две стопочки, бечевочкой перевязал, через плечо закинул да и вышел в ночь.
   Вышел на улицу, и так мне вдруг хорошо и радостно сделалось. По почти пустому Содовому кольцу топаю и пою во весь голос все, что на ум взбредет, а то и просто… ля-ля-ля. И ноша не особенно тянет.
   Вот оно сладкое слово – СВОБОДА.
   
    «Ничтоже сумятише»
   
    «Ничтоже сумятише»… Весь день, почти с самого утра, крутится в мозгу фраза. Заклинило. Откуда взялась, так и не понял. Нет, чтобы просто – «без всякого сомнения» или еще как там. Нет, все-таки – «ничтоже сумятише»… Ну, в чем, в чем могут состоять сомнения?
   И уже темно на дворе, и стою привычно в стекло холодное, упершись лбом, а вот никак не рождается разрешение этой фразы, из глубины времени, приплывшая.
   Утром раненько, перед работой еще, списочек составил литературы на сегодня изданной, таких же, как я «старичков», которым уже по полтиннику и больше. Изрядный список получился. А все для того, чтобы понять, как, «мастера словесности русской» из разных течений и притоков в сегодняшние издания и тиражи попали? А, главное, с чем попали? С каким таким «новым словом» постперестроечным? За то время, пока сам себя почти без постороннего насилия, от искусства, от театра отодвинул на десяток лет. И не читал ничего такого, не интересовался, и как теперь говорят, «не тусовался» возле искусства. А мог ведь и не отодвигаться. Мог…
   Под гербом растопыренных пальцев – не то «козу» делают, не то «викторию», лишили тебя твоего подвальчика, куда сил и труда столько вложил. Да и не без помощи новой власти, которой тоже «кушать хотса». Ну и черт бы с ним, с подвальчиком, свет клином не сошелся. Можно было бы еще чего-нибудь подыскать, пристроиться, определиться, снова начать в каком-нибудь другом подвальчике, объединяться с кем-нибудь... в нищите. Да уж больно все это стало попахивать андеграундом…
   Слово-то, какое – «андеграунд». Слово подвальное, остроугольнорычащее,­ бульдозерное слово. С сильным запахом сивушного перегара… но и в то же время… как поиск чего-то вечного, неизбывного. Да, наверное, и зародиться это слово могло исключительно в урбанистическом пейзаже и подвальном интерьере. Только вот мой пейзаж с детства совсем иначе «настроен», тесно ему в городских подпольях. Мой-то, может быть дик и непроходим, но просторен воздухом и свеж запахом. А это уже много. А самое главное, не надо бороться ни с кем – живи себе, радуйся каждой былинке, неси «высокое и вечное»…
   Нет, я ничего не имею против всех этих диссидентов, агешников, противопоставляющих себя строю, режиму, власти, а больше всего, защищающих свои права на свободу самовыражения. Игра интересная.
   А если не игра? Если очень серьезно относиться к реальности, мучаться этой реальностью? Тогда да - «трагедия личности, не понятой и не принятой обществом». Тогда можно бы и принять и в самом деле за нечто, если не гениальное, то бесспорно талантливое выражение противоречий этого самого режима. Если только серьезно. Тогда и «психушки», и запои, и уход в дворники, истопники, бомжеватость и прочее.
   А если все же игра?
   Я, положим, тоже дворником… и достаточно долго. Но это не был протест. Это был выход, дававший много свободного времени для чего угодно… в моем случае для занятий театром, создания своего театра.
   Искусство… Кто, с чем, для кого и зачем существует? Вот ведь тот же извечный вопрос, как вопрос о первичности той или иной профессии.
   Театр. Ладно, так и быть - Игра и Иллюзия. Ничего после не остается, кроме легенд и мифов. Сегодня и здесь, и никогда больше. Прекрасно. Есть желание обмануться и быть обманутым, есть желание подглядеть в замочную скважину, при том, не стыдясь собственного любопытства, есть непременно вместе со всеми что-то пережить, едиными глазами помокреть или единым ртом хохотнуться – вот Театр. Завтра, или даже может быть сегодня, попозже вечером, ночью в постели лежа, забыть… а может, наоборот, себя, любимого, вытащить из модной теперь депрессии или стресса…
   То же самое – Музыка. Живая музыка. Естественно, настоящая музыка. По большей части, эффект тот же, потому как живой исполнитель, со своими нервами, настроением и мастерством…
   Литература, живопись и… прочие… «прикладные»…
   Это «примета и мета», клеймо, которое на всю оставшуюся…
   А надо ли? Может быть это от большой гордыни, тщеславия - самоутвердится, выразиться, обозначиться во времени. Чтобы после, спустя энное время… может быть мучаться той, в том прошедшем времени застрявшей, несовершенностью. Может и надо.
   Художник и власть. Художник в широком смысле слова, и власть как она есть – орудие подавления, как сказано в учебнике. Да, это тоже, своего рода игра. «Хотеть и не пущать» в различных проявлениях. Ничем не хуже и не лучше по азарту любой спортивной игры, когда, ты создал, допустим, «нетленку», а в воротах голкипер непробиваемый…
   Сколько из прежних «агэшных игроков» дотянуло до сегодняшнего «тайма»? Добилось назначения «штафного или даже одиннадцатиметрового­ удара»? Весьма любопытно.
   Никогда в эти «игры» не играл. Всегда был крайне аполитичен, можно сказать, был и остаюсь конформистом, и даже горжусь этим. Мне, если до конца быть честным, по фигу, «какая власть на дворе», какая …кратия. Это власть, как любая неизбежность, как снег или дождь. И от перемены климата, погодных условий, нет во мне в этом смысле «трагедии личности». Меня больше волнует, что внутри… не только этой самой личности, что мучается сейчас в поисках Слова, возникшего из ниоткуда. Но и личности, что рядом со мной… на работе, в транспорте, пардон, даже в сортире… Мне интересен сам человек с его, от Адама и Евы проблемами взаимоотношений. Проблемами нравственного, этического и иных порядков. Все остальное, только игра.
   И то, что я теперь «чирикаю» здесь, оторвавшись, наконец, от оконного стекла - тоже игра. Даже, если когда-нибудь эти строчки дойдут до читателя… и даже в том будет...
   «Ничтоже сумятише» - ИГРА.

   
   Очень верно то, что «если судьба ведет – не противься, бесполезное это занятие». Так и случилось. Ночь провел на вокзале, а утром…
   Утро, по-настоящему весеннее, солнце, теплый ветерок, небо, чашкой голубой опрокинутое. Со всех крыш течет и капает, ручьи из московских двориков, воздух пьянящий, еще машинами не испорченный.
   Вещички в камеру хранения кинул, и хоть ночь без сна, (на работу не пошел, надоело какие-то железки гнуть на электромеханическом)­,­ потопал в центр. Дошел до Чистых прудов, прошел по бульвару к Маросейке.
   Бабка старая асфальт метлой шаркает, окурки да фантики, в ручей по мостовой бегущий, сметает. Ко мне,
   - Мил человек, подсоби старой. Мне не осилить. Урну перевернули, ироды проклятые. А она бетонная.
   Помог, как мог. Как ее перевернули, ума не приложу, такая тяжеленная?
   - Бабуль, а случаем дворники у вас не нужны?
   - Как не нужны? Оченно даже. Ты погоди до девяти. Верка – техник-смотритель, на работу прибегит. Студент что ли? А то Верка студентов любит шибко, хоть и мужняя. А мужик ейный этим студентам потом ноги выдергивает. Я пердупредила, тем паче, что ты, касатик, смазливенький, я бы и сама, годков пятьдесят, если б сбросить, с тобой пошушукалась. А так, комнату дают, в коммуналке. А чё, много народу – весело, подмогнут, чего в случае.
   Через две недели, (заставили все-таки на заводе отрабатывать) уже дворником. А комнату, так в тот же день заселил. Комната большая, метров пятнадцать. Потолок – четыре метра. Окно огромное, этаж седьмой – КГБ на Лубянке видно. Соседей немного – еще пять комнат в квартире, кухня огромная, ванна есть и телефон.
   Верка, по прозвищу «Танкер Дербент» – Дербенева, норовит все своими грудями «прельстить», невзначай, эдак, потереться, и если удается – «балдеет». За десять рублей «сосватала» шифоньер «сталинский» трехстворчатый с зеркалом. Еще за червонец – холодильник «Север» старенький, но в рабочем состоянии. Раскладушку и матрац, со всякими намеками, сама притащила, - «Живи, мол, и помни доброту мою». Сразу два участка за мной закрепила. С весны до осени – делать нечего в тихом переулочке да в дворике непроходном. Чего и желать-то большего за 160 чистыми? Это же больше, чем у МНРов, а хлопот гораздо меньше, и, главное, весь день твой. Что же я сразу, с самого начала до этого «не допетрил»? На стройках да заводах ломался?
   FATUM, однако.
   
   Случайно прочитал в «Вечерке». Что требуются для участия в массовых сценах… «Мосфильм». И пошло и поехало. Быстро понял, что к чему и кто есть кто. С актерским отделом «Мосфильма» и студии «Горького» сошелся. Начал с больших массовок, потом на групповки перешел, ставку небольшую актерскую сделал. Уяснил главное - «подальше от камеры – поближе к кассе», и тут все пошло «в накат».
   Сколько людишек интересных на этих «массовках» повстречал, на сто романов хватит. И все больше за «процессом», как кино делается - интересно-то как. И не предполагал даже.
   Словом, жизнь нескучная пошла, вольная и творческая.
   
   Дом-музей Ф.М.Достоевского. На бывшей Божедомке. Детская комната, в которой жил Федя с братом,
   - Вот, пока она здесь… еще все хорошо. Подхожу, смотрю поминутно. А, унесут завтра, и как же это я останусь… один?
   Достоеведы и почитатели писателя из соседней комнаты, длинной, слушают, верее, внимают.
   “Кроткая”. Долго сам возился, сокращал, добавлял и придумывал. Наконец, Елизавете показал. Чуть подправила и за три репетиции «довела до ума». А тут, вдруг, из музея попросили, что есть…
   - Люди, любите друг друга!.. Кто это сказал? Чей это завет?.. Стучит маятник, бесчувственно, противно. Два часа ночи. Нет, я серьезно, когда ее увезут завтра, что ж я-то… буду?
   И зрителей-то всего, может быть, человек двадцать, двадцать пять. Но стены сами как-то…
   Потом изредка с лектором общества «Знание» ездим по конторам разным. Добавили сцену Роскольников-Соня. В обеденный перерыв сеем «прекрасное, вечное». Приятно и «волнительно», хотя такого наречия и нет в русском языке.
   А Соню-то она делала. За полгода перед этим в театр попала, привел кто-то. Инженю. Так, ничего особенного, «девочка-припевочка»­,­ в меру наивная, в меру эмоциональная. На репетициях тише воды, ниже травы. Ох, и намучался же с ней, пока «Соню» из нее «вытаскивал». Одним словом, с улицы. Опыта никакого, ноги надо переставлять. Зажатая, закомплексованная. Ничего, постепенно что-то получаться стало. И я, вначале к ней не более, чем как к партнеру по работе.
   
   «Последний и решительный бой». Снова Щукинское училище. Документы сданы на режиссерский. И за всеми этими экзаменами тень великого Федора Михайловича.
   Иду уверенно, напролом. Слова как-то сами складываются ладно, в формулировки и доказательства. Но только чувствую, не хватает чего-то внутри. И тревога легкая - по утрам, собираясь на экзамен, отгоняю от себя, непонятная тревога. Все хорошо, горизонт чист и понятен, а только. И, по вечерам это «только» не дает покоя, словно растерял, забыл чего-то.
   На последнее собеседование, коллоквиум (слово-то какое) собираюсь и думаю, дай-ка я тетрадочку «Ника» полистаю, может еще чего умного для себя выцарапаю, так, на всякий случай. Чемодан открыл, с самого дна тетрадку толстенькую, в кожаной обложке достал.
   За это время, что она у меня, обложка словно «усохла», листы стали больше самой обложки. Летит времечко.
   Читал до этого не часто и понемногу, а тут вдруг «понесло» меня - «от корки до корки», может быть, впервые, целиком.
   Свежо все и понятно. Мысли глубокие и чистые, чувства пронзительные и глубокие. Захватило это все меня, трепетом каким-то наполнило. Только в самом конце уже, листочка два, мелко исписанные, вложенные. Никогда до них не добирался. Хотел прочитать, да что-то остановило, побежал в училище. А по дороге уже, несколько раз, как кадр из фильма, лежащие на подоконнике эти два листочка. И, душно очень, гроза, наверное, будет.
   Набирал Симонов. Вроде бы я ему, приглянулся. Да только на этом собеседовании, к моему заходу, его в театр вызвали.
   Доказывал, доказывал, а только где-то минут через десять, посмотрел я на эти равнодушные лица, усталые, которым все эти экзамены, как «поцелуй насильно данный», закрылся вдруг, словно внутри дверью хлопнул, и замолчал.
   «Ну-ну, продолжайте, мы внимательно слушаем, еще что-нибудь нам по поводу вашей трактовки, так сказать, «видений»».
   Вдруг, встал молча и, не прощаясь, вышел. В учебную часть прошел, документы забрал. На крыльце уже, про себя, зачем-то - «твари» и ногой от себя шаркнул. Может продержался бы еще немного, Симонова бы дождался, подождал бы сколько нужно или, в конце концов, документы бы не забирал, до конца этого «процесса»? Может, все и не так сложилось бы?
   Да только «бы» в этот момент ну никак не было приемлемо. На проспект Калинина вышел, в «Ивушку» зашел, пожевал чего-то. И опять внутри что-то, вроде тучи грозовой накатывать стало. Пешком по бульварам прошел до дому, поднялся к себе и рухнул на раскладушку.
   Сколько лежал, не помню. Только вдруг действительно потемнело сильно, а потом так бабахнуло, думал, дом развалится. Подскочил к окну, а тут вторая молния в район Центрального телеграфа, и по ушам громом. Окно распахнулось само, ветер прохладный в комнату ворвался, подхватил листики, раскидал по комнате, ливнем по крыше жестяной забарабанил…
   Зачем я их поднял? Зачем читать стал? Не ко времени совсем.
   
   Миленький мой, здравствуй!
   Две недели прошло. Не успела приехать домой, в почтовый ящик, как дурочка, по три раза в день стала заглядывать. И знаю же, что почтальон наш, дед Никита, по утрам только почту приносит, но все равно, и днем, и вечером заглядываю. Все жду весточки от тебя, любимый мой.
   И чудно как-то мне стало жить. Вроде все время ты со мной рядышком. Утром будишь пораньше, на уроках подсказываешь, да все правильно. А как спать лягу, все слова мне ласковые шепчешь. И плачу, и смеюсь и, наверное, краснею от стыда, когда слова такие от тебя слышу, пока не засну совсем. Все хочу во сне тебя увидеть, да все никак не приходишь.
   А сегодня, уже к вечеру, испугалась. А вдруг, Миша не передал тебе мою записочку, или затерялась где, а там же адресок мой. И так мне стало страшно, даже сердце зашлось, выпрыгивать начало. Сразу села за столик, что у нас в садике стоит под яблонькой, учебниками обложилась и тебе, сама первая пишу письмо.
   Хотела тебе сначала все-все подробно о себе написать. Как я жила до того самого дня, когда тебя встретила. И получается, что до того, как тебя, из воды выходящего, увидела, не жила вовсе. Все какое-то совсем обыкновенное, об чем писать-то и не стоит. Родилась и росла себе. Потом в школу стала ходить, с мальчишками на рыбалку бегать да на огороде матери помогать. Отцу помогать шкурки соболей и белочек выделывать, чтобы сохранялись долго и все. Совсем случайно, к тете Марусе, которую и не видела раньше, с мамой в Красноярск поехала, да и первый раз в жизни в пионерский лагерь попала. А там тебя, мой родненький, увидела.
   Раньше в книжках читала, что бывает любовь с первого взгляда, а как-то не верилось. А вот со мной и случилось, да так, что хочется имечко твое на листочке чистеньком писать, а потом гладить рукой долго-долго. И, вправду, чудно.
   Кораблик твой на полочке стоит, красуется. Посмотрю на него, и вроде тебя вижу. И понимаю, что я для тебя, может быть, просто маленькая дурочка, первая на шею повесилась и в любви призналась своей. А что мне было делать? Ведь ночка последняя рядышком нам быть оставалась. Полночи под окошком твоим просидела и от нежности к тебе проплакала. Думала уже постучать или даже стекло разбить. А потом подумала, что любимый мой спит, еще напугаю, как он потом любить меня будет. И замерзла очень. Потом светать начало, ушла в палату и чуть-чуть вздремнула. А утром уже ругать себя начала, что как же это я пропустила, когда ты проснулся и ушел куда-то. Бегала по всему лагерю, как ненормальная, все искала. Мишу встретила, записочку быстро написала, потому что по автобусам наш отряд стали усаживать, и очень просила его, чтобы передал. А он немного пьяненький был. Потом, как автобус уже поехал, подумала, что ж это я его не спросила, может он знал, где мне найти тебя, может, ночью вместе вино пили, и тебя вовсе в твоей комнате и не было.
   Ну и все равно. Все равно люблю тебя больше жизни своей. И чего я придумала. Надо только дожить до лета следующего, всего десять месяцев, опять отпрошусь хоть на недельку в Красноярск к тете Марусе и ты приедешь, и мы обязательно встретимся. С завтрашнего дня начну копить понемногу, чтобы на дорогу у меня деньги были. Правда я хорошо придумала?
   И любить я тебя буду по-настоящему, потому что без тебя мне все равно жизни нет.
   Пиши мне, родненький, о себе все-все. Я хочу знать о тебе даже самые мелкие подробности. Когда я стану твоей женой, я должна знать, что любишь есть и пить, что носить, в чем ходить на танцы или в гости куда. О своей семье напиши, о школе, о друзьях-товарищах. О девчонках не пиши, боюсь за себя, сильно ревновать начну. Тебя, мой хороший, никому не отдам. И женой верной буду, и мамкой, и нянькой, если нужно будет, потому что ты мой. Я тебя в себе родила и потому ты мой родненький, и чтобы не случилось с нами потом, я всегда буду рядышком. В радости и печали, в работе и заботе, потому что знаю, что без любви моей ты просто не сможешь жить и дышать даже.
   Умоляю, пиши мне побыстрее и побольше. И еще, пришли мне свою фотокарточку, всегда с собой носить буду. И я тоже на следующей неделе обязательно в центр выберусь, фото свое закажу, и тебе пришлю. Никому его не показывай, не хочу, чтобы кто-нибудь кроме тебя на меня смотрел.
   Пиши мне поскорее. Извелась я без тебя. Я очень, очень, очень, очень люблю тебя. Люблю и ничего с этим не могу поделать. И такая я счастливая, а вместе мы будем еще счастливее, обязательно. Целую тебя бессчетно.
   Твоя, и только твоя! Ивана. 6 сентября 1963.

   
   
   Что потом началось. Все, что копилось больше года, от чего бежал, что не пускал в сознание, разом вдруг, вместе с очередным раскатом грома, прорвало, скомкало и пролилось. Нервный срыв. Трясет всего, морда мокрая, никак остановится не могу. Как был в домашних джинсах стареньких, да футболке, листочки опять в тетрадку сунул, тетрадку стиснул в руке и пошел. Совсем нельзя было одному в комнате. В полутемном коридоре бабку, соседку напугал, прижалась бедная к стенке, в мозгу мелькнуло еще - «Алена… процентщица».
   На улицу под дождь выскочил, пошел куда глаза глядят.
   Помню только, что совсем мокрый иду, а дождь уже кончился, и небо прояснело. У Елоховской церкви солнце закатное по крестам сверкнуло, а я все остановиться не могу, без звука рыдаю. «Да святится Имя Твое»… выскреблось в мозгу, и дальше понесло. По каким-то улочкам, через железнодорожные пути какие-то. Тетрадка «Ника» размокшая в кулаке зажатая до посинения. Под каким-то мостом лез, башкой о плиту, слезы застилают все, плетусь и ничего почти не соображаю. Что же это такое? За что? За что?.. я так самого себя? И откуда эта боль накатила?
   Очухался немного уже у пруда в Сокольниках. Вот куда занесло. На детских качелях посидел немного, а кулак никак не могу разжать – свело. Совсем уж стемнело. Стал и пошел напрямик, без дороги, через кусты лез, продирался, к ограде с прутьями железными вышел. Хотел пролезть между прутьями, да только не смог, застрял. И от этого по новой меня затрясло. Грохнулся под этой оградой, и зарыдал опять, по мокрой траве катаясь в темноте.
   Сколько времени прошло – не знаю – уже светать начало. Встал как-то и пошел вдоль ограды, Помню, за оградой трамвай прогремел. Куда тетрадка Ника с листочками девалась, не помню, а, главное, когда. Менты подъехали на «газике», без слов в машину засунули. В «обезьянике» часа три просидел – выясняли, кто такой, без документов. И не пьяный вроде. Потом, кажется, «скорая» приехала. Медбрат бородатый, здоровый, с третьего раза в вену попал – чего-то вколол. Повели в туалет, в зеркало на себя глянул - лучше бы не глядел, затрясло по новой. Кое-как умылся, джинсы от глины засохшей отряхнул сколько смог. Говорят, «свободен, держи пятак на метро». Вышел. Утро ясное, солнечное, зелень дождем омытая, а я идти не могу. На скамейку сел, скрючился. Опять менты выручили, прямо до подъезда доставили.
   Спал, наверное, сутки целые. И все разом приснились, вместе и по отдельности… и девчонки все мои, которых любил, и кто меня… и Ник что–то объяснял, пальцем в лоб мой долбя, и Сан Сеич, и Василий Аркадьевич. И, у всех почему-то, на коленях, прощения просил, неизвестно за что, и плакал, как в детстве, носом шмыгая.
   С Иваной в реке купались голенькими, и вроде нам с ней лет по десять. Кораблики из коры сосновой пускали в кругосветное плавание, а на каждом кораблике парус-листок из ученической тетрадки в косую линейку с букавками И+И. И звонкий ее смех девчачий, заливистый…
   С этим смехом, звенящим в ушах, проснулся. Проснулся с новым ощущением взрослости, здоровья и голода.
   Да, Святится Имя, Твое…
   
    «Кирпичики»
   
   Хотел разродиться еще одним «трактатом» по поводу жизнеощущений, но как-то ровно все не складывается в уме. И причина этому, как теперь видится, в том, что полоса «острого» кризиса моей сегодняшней жизни прошла. Остался кризис неустроенности, неопределенности и неразрешенности многих проблем, и, вероятно, будут еще какие-то «рецидивы» и метания из стороны в сторону. Только теперь, в это верю, и на это очень надеюсь, все это будет носить более, прагматичный, (нехорошее слово), более реалистичный характер. Все утрясется и образуется. И совсем не важно как.
   У Достоевского: - «Мы на земле недолго…». Когда считаешь эту свою жизнь годами, она кажется вдруг и дольше, и крепче, основательнее и… независимее. Как будто кто-то строит жизнь или она сама как-то строится. А когда – днями, то вдруг кажется она и короче, но и вместительнее самой себя. И осознаешь, что строишь сам, что каждый день твой – «кирпичик». Сам его лепишь и кладешь, и ни одного уже из этой «кладки», не выкинешь.
   Если в детстве «кирпичики» делаются долго, неловко и неумело, как песочек в формочке в песочнице, то потом приходит сноровка и опыт. На «формовку» тратится более короткий день. И, наконец, приходит время, когда появляется «халтура», дни, ничем незаполненные – «кирпичики» тонкостенные, внутри полые… И из всего этого «материала» вырастает то, что называется самопознанием, открытием собственной души, духовностью…
   Вот и случается, что приходим мы к финалу со стенами, готовыми рассыпаться и погрести под собой то, ради чего все это здание возводилось день за днем. Когда приходит срок душе взмахнуть крыльями, вспорхнуть и воссоединиться с Единой Мировой Душой, оказываешься засыпанным прахом пустых прожитых дней, в прах и погружаешься. Вот это, по-настоящему страшно – зачем жил-то?
   И теплится надежда, что хотя бы эти шестьдесят дней и ночей последних были прожиты не впустую, хотя и заняты были по большей части «ревизией» первой трети этой самой единственной и неповторимой никогда жизни.
   О второй трети, которая тоже, только что тоже закончилась, писать пока просто не имеет смысла – все это слишком рядом и требуется определенный «отход». Много в этой трети такого, о чем можно было бы написать. И институт, и Ленинакан еще до землетрясения. Ереван и Казахстан. И империи советской распад и собственный театр и еще много чего, что требует отхода и осмысления. И этот самый «отход» уже начался, и будет длиться столько, сколько Бог даст «урока» в творчестве «кирпичиков». Чтобы в конце, оглянувшись назад, подсчитав все потери и приобретения, сохранить в себе то, с чем пришел в этот мир. Чтобы каждый прожитый день можно было закончить фразой –
   Да, Святится Имя, Твое.

   
   Барак. Длинный коридор с множеством дверей по обе стороны. По концам коридора двери на улицу. Я потерялся. Тяжелый запах мочи и хлорки из сортира на улице и солнце, заполняющее весь коридор, пыльное и грустное, вдруг начинает закрываться чем-то темным, становится узким серпом, и. наконец, становится просто черным кругом.
   В другом конце коридора на пороге, старый слепой волк, завершивший, наконец, свой круг. Одним чутье звериным, из последних сил - все свои, жилы, нервы, всю оставшуюся нерастраченную любовь и ненависть, всю жажду этого бытия - в огромный прыжок вложить, чтобы в конце этого прыжка гулко удариться об этот черный диск и собой самим сдвинуть… сдвинуть… сдвинуть!
   Сдвинулось. От удара этого или еще от чего, только диск черный, с совсем невидимыми письменами, вздрагивает, начинает смещаться… и от первого луча открывающегося солнца вздрагивает и со скрипом приоткрывается одна из дверей…
   Пустота, клубами, черными искрами… и…
   «Нарекается раб божий…»
   «Да, Святится Имя, Твое…»
   
   Только осенью того же года, пришла Она с небольшим чемоданчиком. Пришла и легла на мою раскладушку. А ночью тихо позвала,
   Иди ко мне.
   Вот и вся исповедь или повесть, как кому захочется. У Льва Николаевича, конечно же все это описано куда как лучше, да и писалось, наверное, не два месяца, да и уже в позапрошлом веке. И думается, что у каждого человека, жившего и ныне живущего, быть может, воспоминания о «детстве, отрочестве, юности» гораздо богаче и интереснее. Но это моя жизнь, единственная. И не просто же вариантом, единственном в своем роде, отличается моя жизнь от других миллионов жизней. А неповторимостью, тем, что именно я – один жил и еще пока живу на этой земле и только это одно и имеет общее значение.
   И пока неизвестно точно, может кроме самых близких мне людей, это самое мое «сочинение», не увидит никто вовсе. Не в этом дело. Главное, что сумело «вылиться» на бумагу то, что копилось и складывалось внутри. Освободилось местечко для чего-то нового и пока неизвестного.
   Да, Святится Имя, Твое…
   
   Июнь 2002

Дата публикации:03.03.2006 23:16