Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: У пчелки Майи

Автор: ХронопНоминация: Просто о жизни

Четыре Дня D

      ***1***
   День первый – Тот-Кто-Ближе-Всех-К­-Небу­
   
   Демиург прекрасно расположился на крыше и щелкает орехи. Скорлупу он аккуратно складывает в карман, а всем ее содержимым плюется вниз, испытывая при этом неописуемое удовлетворение.
   Ведь кто он таков? Он славный длинноносый демиург: на голове почти что, так сказать, лысой - роскошный черный чуб, да также один весьма непростой, извилистый рог, на челе светло-зеленом блаженная рассеянность, отнюдь недурно дополняемая длинной козлиной бородкой, а в глазах – отражение действительности, сплошное nihil. Челюсти его работают исправно, ходят из стороны в сторону, смыкаются и размыкаются, с треском ломают твердую оболочку ореха… Челюсти эти по всему лошадиные.
   Он сидит на крыше, на самом-самом краю, болтает ногами и тремя огненными хвостами, сидит и с умилением плюется вниз.
   Внизу же, далеко под крышей, у самой-самой земли происходит незначительное действо… Тьфу! – плюнет демиург, трава растет, козявка весьма рада. Тхе! – плюнет демиург, трещина трещит, козявка дохнет.
   Мутные глаза демиурга, тем временем, занимаются созерцанием, ничуть не моргают, и все вокруг ясному взору неясных очей открыто, все без видимых исключений…
   Однако нынче господин рассеян, он распахивает третий глаз и взирает на все с высоты, господин весьма доволен тем, что видит. А видит он сады. Ранетки, груши, прочие плоды, из них постепенно вылупляются зеленые глазные яблоки и тоже смотрят. Не в ответ и не в укор, не вместе с ним и не одобряюще. Просто миллионы зеленых ясных глаз, просто смотрят… Из деревьев, винограда, апельсина, камней, даже из земли, лезут и лезут, ползут, ползут и безмолвно таращатся. Пялятся, давят друг друга, безо всяких эмоций давят, лопаются, давят… и беспрерывно таращатся! Не на землю и не на небо, куда-то внутрь глядят, глядят и не моргают. И невозможно с ними вместе не глядеть.
   Демиургу становится вдруг невыносимо. Но вместе с этим он прекрасно осознает - так оно и должно быть и это невыразимо чудесно, это до безумия верно, то, что он сидит на крыше и плюется вниз!
   Очередной орех демиург отчего-то прожевать не в силах. Челюсти его прекращают бессменную работу, и руками странного цвета он извлекает изо рта некий недожеванный предмет. Крутит его из стороны в сторону, и нате, это некий недожеванный зеленый глаз! Который продолжает взирать. Светлое чело господина неожиданно заполняется суетой сует - тонкой прозрачной, навязчивой паутинкой, из ушей его лезут пауки и силой закрывают третий глаз, пропадает рог, впиваясь в мозги, остается лишь чуб, и тот мгновенно покрывается плесенью. Вздыхает славный господин демиург, бросает треклятый глаз с крыши вниз и знает. Знает, что там, внизу вскоре вырастет сад.
   
   Речь Созерцателя D
   Созерцатель D стоит совсем рядом, совсем даже на соседней крыше. Пот на его лице складывается в знак вопроса. Он как обычно слегка усмехается, как обычно он слегка пьян, как обычно он слегка плачет. Желтая славная фуражка на его голове посылает всем в десяти метрах от нее привет и всем задает один и тот же невнятный вопрос, получая разнообразные несуразицы. Созерцатель D грязным длинным ногтем пишет в воздухе очередные слова. Воздух чуть хихикает от осторожных прикосновений, но, несомненно, все понимает…
   
   Стучу в серое грязное окно.
   Стоя на темном, недобром асфальте.
   Свечу маленьким дурацким фонариком.
   Гляжу. Не ошибся ли адресом?
   Нет, все верно - безмолвно отвечает мне
   Мятая, липкая, по сути, бесполезная бумажка.
   Я рву бумажку и бросаю в глубину
   Мрачного широкого колодца.
   Без лишних слов и звуков новый груз он принимает.
   А я вновь стучу. В мокрое, толстое стекло.
   Стекло дребезжит, орет мне, мол, уходи.
   Я стою. Я жду, когда в окне появится морда.
   Морда славного и великого сэра Ъ.
   Давно я возжелал увидать морду именно эту.
   Такую, абсолютно реальную и неподдельную.
   Такую, какой смотрят глубокой ночью из
   Окна своего мерзкого, которое дребезжит и будит.
   Такую вот живую и настоящую физиономию!
   Шута и обманщика, негодяя и убийцы,
   Откровенно самой последней сволочи,
   Ублюдка, какого поискать, поискать какого!
   Мудрейшего, величайшего господина демиурга Ъ!
   Взглянуть в настоящие глаза его и все, наконец, понять…
   Просто понять, отойти в подворотню ближайшую
   И там уж блевать наедине с собой, а еще с правдой…
   Увидеть только бы, увидеть эту рожу, эту рожу!
   Не страшную небритую маску твари,
   Не задумчивую пелену философа,
   Мишуру эту уже давно пора поджечь в своем разуме…
   Ее место, заполнив физиономией из грязного, липкого окна.
   Но я стучу еще. Я мысленно бросаюсь в колодец,
   Стучу еще, мысленно бью стекло, стучу еще,
   Мысленно отрываю себе голову, стучу еще,
   Еще, еще, еще! Нет ответа.
   Цапают меня из пустоты какие-то бесхозные руки и…
   Тащат, цепляют, тащат, бьют, щиплют, уносят прочь…
   Визжу я что есть сил, мысленно и наяву, рву тишину,
   Злобно рву тишину, и бьется стекло, мысленно и наяву.
   Меня швыряют за угол грубо, но я успеваю разглядеть.
   Рожу. Морду. Лицо.
   Меня кусают и стукают. Слова мне произносят.
   А мне слов больше и не нужно вовсе. Я ведь видел.
   Нет, не хочется смеяться.
   Нет, плакать нет охоты.
   Рвать волосы на себе, на других. Нет.
   Просто я видел.
   И невольно спрашиваю у всех них:
   Просто?
   
   Опускает голову созерцатель D, разжимает кулак и отпускает слова. Скрывает лицо свое под фуражкой и подносит руки прямо к ясным зеленым глазам. Быстрыми движениями созерцатель D выковыривает глаза и бросает их к самому краю крыши, сам, тем временем, скрываясь где-то в пустоте…
   
   ***2***
   День второй – Ничего Святого
    Наш славный длинноносый демиург лежит на крыше. Только длинный нос его теперь странным образом помят. Да и сам он, словно весь помятый. Нет-нет, он еще весьма жив, дышит полной грудью, шевелит правой рукой. Он смотрит на небо. А оно совсем близко, с его хрустальной сверкающей крыши рукой подать. И в небе как никогда сосредоточенный взор демиурга улавливает образ Господина. Тот сидит на ишаке, машет огненной веточкой на комаров и улыбается. Но по всему видно, что он серьезен. Свободная левая рука Господина в полном бездействии, она готова выкинуть какое угодно чудо в любой момент, его рыжий ус слегка подрагивает, лицо покрывается самыми разнообразными, невиданными морщинами.
    Наш демиург, впрочем, не находит сил улыбаться в ответ. Он всегда боялся это делать, всегда до безумия боялся обнаружить, что улыбка Господина обращена не к нему, но именно в этот миг страх перерос все мыслимые пределы, стал каким-то особенным.
    Ишак тем временем неторопливо тронулся. Казалось бы, навстречу...
    Демиург так и не решался произнести слово, его радужный рог треснул, но демиург так и не решался произнести Слово.
    А ишак все так же лениво, осторожно ступал по небесам, ни приближаясь, ни отдаляясь от крыши.
    Оранжевая борода демиурга как-то мгновенно поседела, пленка повседневности так просто порвалась, и пауки посыпались из ушей, но легче почему-то не становилось. Наоборот, теперь ему стремительно расхотелось спать, демиург понял, что остался с этой напористой, наглой явью один на один…
    Ишак отчего-то машет ушами и поворачивает. Теперь он движется куда-то в сторону. Куда-то в сторону, туда, где нет никакого демиурга, где нет его, где нет!.. Но он все же пытается поднять руку, отделить ее от отвратительного, колючего хрусталя! А на ладони уже выступила капля крови, а это может означать лишь одно, безо всяких эмоций соображает демиург, это может означать лишь ВеликоеВсе. Господин лузгает семечки и растворяется в стороне. Демиург глядит на эту сторону, но там никого! Там лишь мастер, который точит лясы, пустота!
    Откуда-то из соседнего здания к демиургу подбираются две черные косматые вороны. Каждая из них пощелкивает клювом, каждая из них держит в когтях свежие трупы, совсем свежие трупы своих детей. Вороны безумно каркают, бездумно вырывают своими криками пространство у тишины, щелкают клювами, несутся, несутся куда-то, рассекая воздух.
   Демиургу совсем невыносимо. Он жаждет встать, он рвет еще живую ткань, рвет, оставляя свои ладони прикованными к крыше. Мерзкая жидкость ударяет фонтаном, тошнотворный запах забирается в голову, но, пошатываясь, демиург все же подходит к краю крыши. А там внизу так много живой энергии… так много, что она мгновенно переваливает через край и демиург давится собственным языком, кашляет и хрипит. Две черные вороны настигают его, швыряя мертвые и почти мертвые тела… Демиург взмахивает руками и переваливается через край. Вороны же безмолвно ликуют над опустевшим полем боя и лишь норовят клюнуть прямиком в собственное сердце.
   Неуклюже летит господин вниз, с крыши, растворяется где-то внизу, в кровавой толпе, господином быть окончательно переставая. Тонкая хрустальная башня рассыпается на глазах.
   
   Безмолвие Прохожего D
    Прохожий D там. Внутри. Сворачивает с одной безымянной улицы на другую без определенного названия. Он не произносит ни единого слова, старается никак не нарушать окружающую говорящую тишину.
    Он снимает фуражку и чешет в затылке, смотрит на небо, на стены домов, порою и на людей, таким образом он обходит улицу за улицей, квартал за кварталом, сжимая в кармане свой старый пистолет. Но он не стреляет. Никогда. А лишь слушает. Слушает… Слушает…
   
   На старинной Улице-Без-Звуков
   Шум.
   Выстрел.
   Лай обкурившихся собак,
   Мерзкое чавканье тараканов.
   
   Старая женщина высовывается из окна.
   Качает головой, думает и не знает
   Как понять, как выключить звук,
   Как убрать тошнотворную рябь,
   Как!..
   
   Вот человек. Сидит, условно на углу.
   Желтый, яркий, очень желтый фартук! На нем.
   Голова аккуратно залеплена свежим пластырем.
   Сидит, тычет гвоздем ржавым себе прямо в пятку.
   Вот человек.
   
   А чуть, чуть-чуть слегка два метра поодаль
   Парит в воздухе, парит, пиная Ньютона в белоснежные зубы,
   Усатый цилиндр, с тяжелой тростью мохнатой.
   И он хотел плевать на человека желтого,
   Плевать хотел он на него с высокой и бетонной колокольни.
   И он плюет, плюет он на него с огромной, душной высоты.
   Ведь сущность его круче во сто крат!
   Концепция его во сто крат выше!
   Он вовсе вправе безнаказанно ругать!
   Пинать, плевать, хохотать, убивать!
   Он вовсе вправе, трость его теперь мохната,
   Ну, а у желтого лишь гвоздь, у желтого неострый гвоздь!
   Он вправе!
   
   Вокруг! Куда ни погляди! Пир жизни!
   Великий бал кровавый, пьяный, громкий!
   Прикладывая дуло прямо к сердцу,
   Поэт-Разбитое-Пенсне­ перо кусает.
   И под пером мгновенно возникают
   Крючки и Закорючки… Видит он!
   
   С другой же стороны.
   Траурная, темная, почти безмолвная
   Процессия.
   С другой же стороны. Улицы!
   Сто тысяч мертвецов, у каждого свое блестящее ружье,
   Несут сто тысяч трупов.
   Хохочут, плачут и несут.
   Порою роли чередуя…
   
   Старуха в вену колет яд,
   И сидя на своем окне,
   Не плачет, не грустит,
   А хлопает в ладоши.
   
   Ведь пред ее глазами
   Целый город
   радужных
   Чудес.
   
   Прохожий D сворачивает за угол, достает нож и улыбается. Он весь блестит. Это едва заметное, забытое свойство, присущее только им. Им всем, кто жил в большом кровавом чуде… И прохожий D тоже улыбается так широко, что рвется на части лицо. Он вонзает нож в живот и осторожно ведет вверх, к шее. Внутренности прохожего D высыпаются на еще чистый участок асфальта и мерцают еще сильнее, еще чудеснее, так что невозможно оторвать глаз…
   
   ***3***
   День третий – Сметана
   
    Безымянный Й лежит на диване без слов. О да, он лежит молчаливо. Он не роняет ни звука, диван не роняет ни звука, ничто вокруг звуков также не роняет. Тишина монотонна, непрерываема, тишина неоспорима. Ведь кто ринется ее оспорить, если ни у кого нет звуков?
   Й лежит. И под ним большой бордовый, уже изрядно поседевший диван – вовсе не мягкий и совсем не твердый, отнюдь не колючий и точно уж не пушистый. Такой диван, на каком не хочется спать. С какого не хочется соскочить, нет. На каком можно просто лежать. Просто лежать. Просто зевать. Просто закрывать глаза. Просто открывать глаза. Просто зевать, просто вновь и вновь зевать…
    В голове Безымянного не творится ровным счетом ничего… Эти противные хитросплетения, эта тошнотворная жидкость, какие-то извилины, замысловатые паутинки... Все это в полнейшем бездействии – не стучит, не излучает жизни, не бежит, не скрежещет, не разливается во всех направлениях… молчит!
    Нет, впрочем, нет, одна венка еще судорожно пульсирует, еще помнит, еще никак не может забыть. Кровь резкими толчками пробивается все дальше, визжит от уже нечетких воспоминаний, о какой-то давно прошедшей безумной эйфории. Великолепное, ужасающее бьется, бьется в крови, раздирает сосуд на части… но! Утихает. Утихает и превращается в сметану.
    Сметана белая. Будто бы бесцветная, глупая, тянущаяся, нескончаемая, бе-есконе-ечная… Сметана. Сметана. Сметана. Она, кажется, сводит с ума. Не так ли? Впрочем, все равно… все равно? Все равно.
    Сводит-сводит. Сводит с ума. И ведет по какой-то ненужной забытой тропинке. Ведет лежащего странника Й и молчит, молчит. Сметана ведь не умеет говорить. Нет, она не умеет говорить! А тропинка узкая, ну или широкая, Й не обращает внимания, ему ведь все равно… все равно. Он идет, его ведет сметана. Сметана ведет его вовсе не за руку, у сметаны вовсе нет и никогда не будет у этой сметаны никаких рук. Сметана идет не впереди, да разве способна какая-та безликая сметана идти впереди? Эта сметана идет не позади, сметана, вдумайтесь, она же собственно не ходит, она никуда и не должна ходить. Она - сметана, она повсюду. Зачем ей идти, куда ей идти, она просто ведет, просто повсюду ведет. Совершенно, абсолютно везде и повсюду!
    И вот тропинка. Й, кажется, встает на нее, впрочем, зачем же это вдруг встает? Безымянный лежит, по-прежнему лежит, под ним, как и раньше, седой, бордовый, и все равно какой-то бесцветный, диван, под диваном же по-прежнему пустота. Тропинка странная. Весьма странная, хотя почему же? Она очевидно белая. Все вокруг, надо сказать, тоже довольно белое. Довольно бесцветное и безвкусное… Й это устраивает, всех и все вокруг это весьма даже устраивает… самодостаточная белая безвкусица течет.
    По обе стороны тропинки ничего нет. Нет совсем ничего, только бордовые цветы заметает белая метла. Растут, кажется, и белые цветы… им, впрочем, никто в этом не мешает, нет-нет. Никому до них никакого дела, конечно, никакого. Если Безымянный и задумывается о белых цветах, то что? Что же белые цветы? Весьма полезно, неплохо, да, красиво… пусть белые цветы, да, пусть, пущай белые цветы! Й даже кажется, что в этом есть нечто извилистое, нечто даже подвижное, емкое, славное… но через секунду эти белые вертлявые полоски тонут, тонут в окружающей сметане, и Безымянный забывает. Безымянному вновь все равно.
    Он смотрит вдаль. Иногда смотрит вдаль, при этом ему не приходит мысль, куда ведет тропинка, нет, конечно, нет, просто он смотрит в эту, ха, даль. Тропинка ведь не ведет. Никуда. Там, в дали этой все та же тропинка. Такая же белая, такая же самодостаточная, бесцветная, тонущая сама в себе - тропинка!
    Нет, она не насмехается. Не мстит, не пакостит. Ведь некому. А ведь некому! Сметана. У нее ведь души нет вовсе, где душа сметаны? Сметана стоит, молчит, не чувствует, сметана не булькает! Она не булькает! Никогда! Над ней невозможно насмехаться, вовсе нельзя… Тогда что же, что же тогда? Безымянный? Безымянный?! У Й нет лица…
    Вовсе нет лица… Н. Е. Т. Три буквы давно забытого алфавита. Они к чему? К чему они, когда вот… когда вот! Трогает жилку. Жилка еще чуть теплая, скоро станет… нет, не холодной, какой-то обычной станет. В жилке кровь? Должна быть кровь? А, рви не рви, -сметана. Мерзкая? Да нет. С такой и всю жизнь прожить можно. Можно. А была-то что, кровь? А была-то кровь, она мерзкая, от нее дурно пахнет, когда ее разливают, разливают везде-везде, разливают все-все, то просто тошнит… потом рвет. Рвет, рвет, а лучше не становится, рвота еще противней, она еще несъедобней, неперевариваемей… от нее еще рвет, еще и еще рвет, потом уже нечего выплескивать на асфальт и… ах, еще ведь асфальт! Жесткий, холодный и шершавый, падаешь на него, нос хрустит, напрочь ломаются ребра, щека трется о мелкие камушки, невыносимо! трется, царапается глубже и глубже, а камушки забиваются под кожу, и снова кровь, кровь снова откуда-то из макушки! кровь снова тошнотворная, голова болит, ее на части рвет, рвет и хочется разрезать, рассечь, достать, вырвать мозги… тьфу! там еще мозги! прочие внутренности! и вечно лезут, вечно лезут наружу… и легкие, легкие они забиваются какой-то мерзопакостью, лопаются, рвутся, дышать после этого нечем, а дышать хочется, хоть немного, но зачем-то хочется! зачем же, зачем же хочется дышать!!!
    Падает Й. Безымянный Й. Лица нет. Он падает, но ни жестко, ни мягко. Сметана.
    Сметана! Белая, нет - без цвета! И без вкуса. Без запаха, размера, без боли, без асфальта… Без мерзопакостного асфальта, без мерзопакостного носа, без!..
    Белая сметана медленно беззвучно надвигается. Ей не страшно, она не чувствует, нет, не умеет сметана чувствовать, она может просто знать, и она знает. А Безымянный хватает зеркало. Его белые руки, его белое зеркало, а там, там белое-белое стекло, и лицо, его. Бесцветное, полностью. Сметана, тем временем, складывается в воронку. Да, она ведь просто так устроена.
    Без! стучит красная жилка. Без! стучит еще сильнее. Без?! и ее уже нельзя остановить. Без??? она лопается.
    Без асфальта. Без мерзкого живого асфальта. Такого потрескавшегося и безжизненного, живого, неодушевленного по определению, да ведь живого! А как? Как? Без? Ха, без?!
    Й достает нож. Это красный, красный длинный нож. Он холодный, он убивает, он рвет живое, неживое, убивает! Напрочь и не совсем, но он-то, он-то убивает! Хохочет Й, орет и неторопливо режет. Режет палец. Смотрит и видит – указательный. Водит вправо и влево, нажимает, вправо и влево. Палец отваливается, корчится и мрет.
    И льется кровь. Й поет какую-то песню. Неизвестную, но песню. Он больше не думает, что у него с лицом…
    В воронку попадают капли крови, красные-красные капли. И сметана давится, давится, скукоживается и двигается. Сжимается и двигается! Издает звуки. И значит, это уже не совсем сметана.
   
   Громкие слова дайвера D
    D поблизости. Всегда поблизости. Он погружается в сметану, погружается глубоко-глубоко внутрь. Он не видит, конечно же, ничего не видит, словно бы он забыл дома фонарик. Желтый безумный фонарик. Да, фонарик, и правда, лежит где-то Там, между полосатой обаятельной фуражкой и окурком, еще слегка набитым какой-то непростой славной дурью. Фонарик лежит, мерцает, но ничем не может помочь. И дайвер D не видит, он будто слеп, чему без сомнения рад. D действительно вовсе не видит, но чувствует несомненно. Очень остро чувствует, рассекает сметану левой полуживой-полумертво­й­ рукой и вырисовывает символы.
    Сметана ежится, фыркает, но вбирает слова…
   
   Нынче где-то в пустоте. Совсем в пустоте.
   Окончательно и бесповоротно, ведь что!
   Ведь что - вокруг руины, вокруг совсем дохлые,
   До дна выпитые - своими друзьями, своими врагами,
   Самими собой, одни бескровные трупы выпитые!
   Что говорить, великая жизнь… чудесная жизнь!
   Резать вены, пускать совсем еще кровь молодую…
   Пускать ее вон! Это славно, да, как это славно…
   Н-да, славно?! О да, это славно, но что же и что же и что же!
   Что же теперь, когда кровь уж засохла. Тела разложились.
   Дома все упали. И новые люди, возникли, вот здесь уродились!
   Ну, что же и что же вы скажете?! Вы, те, что с венами вскрытыми!
   Одни, что сухие, совсем промолчат. Тихо.
   Те, что живее, те лишь захрипят! Смысла?
   Откроем ладонь, и что же и что же и что же…
   Лишь пепел, лишь пепел былых кутежей.
   
   Да, пепел… Гляжу я и вижу, как жили… как жили поэты…
   Я вижу, вот черт! Ведь правы, ведь правы, ведь правы стократ!
   
   Взяв в руки пилу, я молча пилю.
   Я угрюмо, тихо и больно пилю… вены.
   Но пила!.. Пила! Эх, пила!.. Ну, где же те пилы,
   Ну, где же те вилы, бросаясь на них, те поэты
   Ведь слышали песню…
   А здесь?
   Железобетонный, неживой, с застывшей на лице гримасой…
   Дятел! Долбит по крыше тяжелым увесистым клювом…
   Дзинь-дзинь! Оловянные капли капают мне с потолка на макушку…
   Дзинь-дзинь! Так одна за другой, так одна на другую…
   Дзинь-дзинь! Не голова у меня нынче, а так…
   Дзинь! Холодная непробиваемая стенка…
   Дзи-инь! И не в чем ее винить…
   Дзинь.
   
   Вот пепел. И что ж? Сквозь пальцы он сыплется вниз.
   Где ж птица, огонь, где песня, где жизнь?
   Клюет останки глупый дятел.
   Клюет, и вскоре даже он помрет.
   А феникса все нет.
   Нет, феникса не будет.
   
   Рвусь на части. Никак порваться не выходит.
   Стреляю в шею. А дура пуля катится куда-то за ворот…
   И голова моя все время на плечах, никак не оторвать,
   А из плеча рука, на ней вот пальцы - раз-два-пять.
   И вечно пять. Теперь все чаще, их не хочется менять…
   Оставить ногти там, где есть, надеть очки и лечь в постель.
   На веки вечные в постель.
   Заколотить постель доской, сложить все в землю и уснуть.
   Не видеть ни снов, не видеть ни лиц,
   Наконец-то закрыть глаза.
   Наконец-то не видеть себя…
   
   Спустя мгновенье же запеть…
   
   В гробу теперь душно!
   В мозгу теперь тесно!
   Хочется открыть, открыть доски,
   Хочется рассечь, рассечь череп.
   Заглянуть, как бы совсем ненарочно, внутрь,
   Заглянуть и слегка удивиться, сколько!
   Сколько там много ненужного, глупого,
   Сколько там дури без всякого смысла…
   Сколько!
   
   О, да!
   Рассечь!
   Рассыпаться!
   И жить!
   
    Сметана фыркает, тает и вновь фыркает. Дайвер D стоит на скользком дне и затягивается. Надевает фуражку, мерцает фонариком и затягивается маленьким окурком с отменной дурью. Голова его приходит в неясность, из ушей сыплется конфетти и хочется разбежаться… разбежаться в разные стороны и бормотать. Бормотать песню.
    D передергивается, разбрызгивает во все стороны воду и незаметно весь исчезает. Капли разбегаются по дну и невнятно булькают что-то…
   
   ***4***
   День четвертый – Снаружи
   
    Ба! Да там снаружи тоже растет, цветет, почти не вянет… трава! Всего пять шагов до дикой… травы! Й стоит на пороге, и нужны всего пять шагов. Пять - неслышных, легких, от шага до шага исполненных невыразимо красивой, сумасшедшей сутью… пять на цыпочках, пять, не касаясь земли, касаясь лишь сущности, только самой-самой сущности - пять …
    Вот один! И в нос забираются какие-то признаки нового. Глубоко в нос, глубоко-глубоко к самому центру лезет, без устали лезет… воздух! Из лысой, беспомощной макушки Й уже своевременно вырос кудрявый кактус…
    А, два! Глаза заслезились. Залезло в глаза, нечто темное даже прозрачное… тень проникла, разодрала внутри все прежнее, выпустила со слезой наружу, расположилась. В каждом взоре проникновенном Й, витает нынче, словно, огненная пыльца, витает без сомнения, самовозгорающаяся мелкая грязь…
    И, три-с! А двух круглых, мелких ушей касается… звук! Один, совсем одинокий, один, совсем один - забирается во все уголки и беспрерывно звучит, весело, улыбаясь, сводит с ума. Руки Й теперь все в чешуе, стучишь по ним, а там мягкая, скользкая корка, все застывает и застывает на свежем солнце…
    Так четыре же! Язык невольно ворочается в привычном уютном рту и новая ядовитая слюна бездумно ныряет вниз, катится в горле разваливается на куски и разносится по сухому организму, травя... Кадык Й давно уж лопнул, и горло, слегка треснутое издает совсем иные звуки, на горле, еще недавно совсем больном, нынче шрам, маленький, едва заметный, изумрудный шрам.
    Н-да, пять! Извилистые, красные ступни, воистину великолепные, полные линий и судеб покрываются древесной, ароматной корочкой. И можно ступать, можно по-настоящему ступать, ничуть не повреждая сути, ничуть не задевая за живое славную душу…
    Ать, шесть! Шесть? Все внутри Й трясется, хрустит, отпускает невнятности шепелявым голосом… Й в диких, весенних судорогах - доходит. Й до безобразия привлекательно улыбается, поправляет черный сюртук и неподвижно бьется в судорогах - мсье Мастер Й.
    Вот из просторной тюрьмы, из огромной прелестной тюрьмы, где так долго и почти что славно жили, а затем на миг освободившись, растерзав самих себя самовольно вернулись обратно, из этой тюрьмы! выплыл шарик огня, маленький, совсем даже беспомощный, крошка давно потухшего костра, необыкновенным образом сохранившаяся, выплыла сверкая! заражая жизнью, заражая намеком на смерть, заражая навечно! отравляя почти пустые, почти глухие руины, вовсе неговорящего, бесконечного, далеко-далеко бесконечного Снаружи!
    Мастер Й шел по улицам самодовольно. Он знал цену своему чертовскому кактусу на макушке, он молча визжал переставляя ноги, чтобы продвигаться, он безмерно тащился, тащился ибо ощущал стук сердца внутри, такой быстрый охренительный стук… В этом стуке ничего ровным счетом он не понимал, ничего и не пытался понять, просто каждый стук, каждый в отдельности и все хором стуки давали точно, так сильно и точно почувствовать на какие чудеса этот насос для крови способен… на какие чудеса!
    Вот девушка… юная, грязная дева. С ножом в горле, с пулей в виске, с рукой в луже! Мастер Й не торопится улыбаться, Й улыбается так медленно, как только может, он склоняется прямо над девой, подносит свои тонкие длинные светлые пальцы к обнаженной груди. Гладит, не касается и шепчет, не торопясь ни на мгновение, шепчет:
   - Вставай, София… ты увидишь лес. Вставай, великолепная безжизненная София… увидишь ты ужасный, пугающий лес из безумной сказки. Вставай, София…
    Девушка открывает глаза, в них только смерть и страх, шевелится ее белоснежное бледное тело, поднимается дева из лужи, с нее стекает жидкая серая мерзость и трескаются корочки засохшей грязи… Так дева встает, ее держит за руку Мастер и вот сквозь мгновенье она уже словно безупречно чиста… София стоит чуть выше земли, чуть ниже первых небес… безупречно чистая, безупречно обнаженная и мертвенно бледная - великолепная София, рассматривает свои вытянутые руки, свои нежные, полные линий ладони. И смеется, невиданным смехом смеется.
    Й бросает в низкую грязь свою новую черную трость, мгновенно кланяется и осторожными шагами назад, удаляется. Теперь Мастер Й лишь уныло сочувствующе улыбается. Но ему все еще хочется делать, все еще необходимо, непрерывно, но с чувством делать…
    Вот дом… И надпись, заголовок, большими зелеными шуршащими буквами: аптека. Белая, четырехугольная аптека бродяг и самоубийц, восьмисторонняя люстра - пентаграмма полная красок, бесцветных, пахучих жидкостей, белых горьких таблеток… все это каменный ком аптеки! Мастер Й откаблучивая по мостовой все сильнее и сильнее приближался.
    А внутри почти что пусто. Рассыпаны разноцветные таблетки, треснута витрина, разбита вдребезги касса, лишь мертвая полная аптекарша раскинулась под прилавком. Задевая босыми ногами разбитые стеклянные банки, мелкие капсулы, еле касаясь разлитых по полу ледяных микстур, Й идет, от волнения начиная громко икать. Неуклюже, он переваливает через хрупкий прилавок, пинает аптекаршу и садится на пол, раскидывает ноги по сторонам, сидит - заворожено глядит в одну точку Мастер Й, вовсе не озираясь. Там, в намеченной точке решительно ни хрена, а в голове, в такт икоте суетится единственная ясная мысль – делать.
    Толстая, неповоротливая аптекарша, что валялась, уткнувшись рожей прямо в кафель, теперь мычит. По инерции поправляет скомканные омерзительные клочья волос, пытается идти. На руках она выползает в соседнюю комнату, ноги, кажется, навеки отнялись. А Мастер Й хлопает в ладоши, громко говорит свое “Ха!” и женщина, размазывая свой жир по полу возвращается. На ее уставшем, но весьма даже милом лице ужас, ужас плавно переходящий в надежду, надежда, питаемая каким-то неживым, нездоровым счастьем. Толстые губы аптекарши подрагивают, она пытается улыбаться и от этой нескладной улыбки несет лекарством, несет всеми, всеми возможными лекарствами. Женщина постанывает и с мертвой улыбкой протягивает шприц.
    Шприц. Белый, самый обычный, наполненный какой-то жидкостью, самый обычный шприц. Подушечками пальцев, осторожно Й касается. Смотрит. Жидкость булькает, ха, булькает! Резко, Мастер втыкает шприц в ногу, резко, но осторожно. Жидкость в ноге булькает, икота вовсе проходит.
   - Эт-то… герроин… - с какой-то гордостью произносит аптекарша. Й поворачивается и глядит в глаза. Такие глубокие зеленые глаза…
   - Ге-ро-ин… - пробует на вкус Мастер и корчится. – Какая. Мерзость.
    Тихий хрупкий, стеклянный ужас застыл и никак не разобьется, никак не разлетится вдребезги, просто завис в воздухе и висит, но так страшно, так до безумия страшно, потому что в следующий момент разобьется, вечно - в следующий момент разобьется… Й незаметно покидает аптеку, Й незаметно понимает, что не было никакой аптеки, женщина же утыкается лицом в белый кафель, утыкается и беззвучно, бесслезно плачет.
    Вот так холм. На холме трон. Фиолетовый, усыпанный мехами чудесный трон, он пустует. Он, кажется, вечно пустует. Й сам того не замечает, сам не отдает отчета, движется над поверхностью, оказывается в высоте, судорожно заглатывая воздух, садится. Хватается руками за лицо, за свое опухшее дурацкое лицо, мнет его, мнет и понимает, что он мерзкое ничтожество, отрастившее небритый отвратительный кактус, восседающее на троне, мерзкое ничтожество на каком-то важном пурпурном троне. И, кажется, что многое бы отдал в этот миг Мастер Й, чтобы скинуть монстра с холма…
   
    Наш Й на троне. Не помят, но и не умыт. На носу Мастера растет мелкая съедобная шишка. И понятно по всему его виду, что больше он не творит чудес. Морщины его многочисленны, кактус впрочем, по-прежнему кудряв и слегка рыж, но рядом с ним уже глубоко пророс строгий фиолетовый хвост. Да, по всему видно, что Мастер больше не творит, лишь тихо про себя философствует…
   - Вы скажете, что есть жизнь, средь разноцветных камней, летающих птиц, говорящих зверей, виноградных рыб и бескрайних полей? – качает головой он. И тут же глядит вокруг…
    А вокруг… Повсюду, раскиданы, разбросаны, где ни попадя, повсюду, так что негде встать, везде, так что негде присесть человеку! расставлены, задуманы кем-то сверху – холмы, сплошные холмы, на каждом пурпурный переливающийся трон, на каждом богатые, чудесные меха… у каждого! богатые чудесные меха!
    Й закрывает руками глаза, Й не хочет видеть, не хочет слышать эти чужие нескончаемые голоса, эти стихи, эти теории, эти песни! сколько же! сколько же! сколько же их! Тихие закрытые глаза Мастера, его смиренные черные глаза спрашивают, спрашивают так, что никому не слышно: “А кто же я?”. И страшно, безумно страшно убрать руки, убрать руки прочь и увидеть в зеркале конвейер лиц, внешностей, причесок… Увидеть У, увидеть Ы, увидеть О, Р, Б, Ж, З, увидеть даже Ъ! Но нет, никак не видеть, никак не вычислить Й… ведь кто такой Й? Кто же такой Й среди прочего алфавита?!
    Глаза отвечали: “Безымянный”…
    В истощении, руки наконец падали на колени и Безымянный глядел на небо… Но в этот раз он вдруг осознал, что трон унесло ветром, что трон треснул и его унесло ветром! И это было непонятно, как-то непонятно и странно… И вскоре в небе, темном и мерцающем небе, показался кулак. Тяжелый, потный, властный кулак. Он грозил ему.
    Безымянный мгновенно понял – трон унесло навеки! навеки! с хохотом Безымянный валится на землю, холодную рыхлую землю, которая сыплется, рушится, уходит вниз. Хохотом он отпевает прощание своему холму и, задыхаясь, едва успевает бормотать:
   - Дальше, дальше…
   
   Научный монолог дьяволища D
    Мелкие, кольцевые рога, живейшая огненная грива, красная кожа, небольшие круглые очки – дьяволище сидит в ночном пшеничном поле, дьяволище сидит и видит сны. В правой руке его - средних размеров, металлическая, расцарапанная кружка, в левой – бутыль чистого спирта. Глаза распахнуты настежь и в них нелегко разобраться. В глазах, которые видят сны вовсе невозможно что-либо понять…
    Ведь куда он глядит? Что он видит, а что вскоре увидит? И для кого, для кого же он произносит эти невнятные, туманные слова?..
   
   В безликом, непримечательном, темном
   Центре.
   Вполне бесконечной и даже широкой, длинной
   Плоскости.
   Шершавые, скомканные, морщинистые славно
   Руки. Совсем без перчаток Руки. Руки…
   Бородатого сильно, вечно пьяного, вечно торчащего
   Старика охрипшего – Тор. Месят железо ледяное.
   Скрипящее, заедающее, уже напрочь развороченное…
   Крутят Колесо. Широкое Колесо-Всего-Четыре-­Спицы…­
   Веселый Тор кряхтит, порой сдирает кожу, беззвучно месит.
   
   Слепой, неговорящий Тор все время знает –
   Что вовсе он никак не успевает.
   Бессмертный Тор всю жизнь живет и знает.
   Толкает, пинает сильнее, быстрее в ужасе, в страхе
   Но не успевает! Нет, не успевает!
   А в голове все по инерции никак не дохнут, в агонии
   Последние, соленые живые мысли…
   Ладони же, мертвые, бледные бетонные, отрываться уже и не хотят.
   Уже совсем не пахнут кокаином…
   
   Моргает, ухватывается Тор за проходящую, тонкую, спицу, больно режущую спицу…
   Кроваво улыбается, плюется ненужными зубами – ползет.
   Ползет, зная твердо – в центре дырка. В центре бублик, дырка…
   Туда же подлезть, туда провалиться, попасть!
   А спица тоньше, тоньше спица да глубже режет ладони,
   Впивается, рассекает, извлекает в морщинах внутренность…
   Тор орать не умеет, вовсе не орет, лишь
   Подползает, ныряет из сил уж последних…
   Но только одной половиной.
   Вторая, кровавая часть, лишенная жизни, капли - намоталась на тонкую спицу…
   И никак, нет не рухнет никак! Намоталась и сохнет!
   
   Безмолвно Тор опускает. Голову.
   Снова на месте, на собственном месте.
   Вновь борода, вновь нет рукавиц…
   
   Захлопывает Тор глаза, глядит в суть свою неистребимую, ужасается.
   Там внутри траурная, бледная из одних колес. Колесница!
   Вращается мелкая вредная, алюминия шестеренка – все вокруг приходит в движение…
   И все это его сухая голова - морщиниста! все это, та что сама собой придумана. Голова!
   С придуманной же мерзкой колесообразной, скрежещущей невыносимо. Шестеренкой!
   Безликий и даже безусый Тор шеей вертит, вертит шеей, что есть сил, вертит…
   Глупая, теперь бесхозная совсем, башка, прочь катится.
   Задевая камни, озера, костры, вдали пропадает.
   
   Все, напрочь все колеса теперь исчезают.
   Желтеющая голова лишь катится, катится, бьется.
   Булькает слова, шевелит ушами, довольствуется…
   Довольна, да, ведь сбила! сбила на хрен мироустройство! сбила!
   Незаметно Тело под кровавой, громко пульсирующей… Отрастает!
   Вновь тело и свежие, белые руки и цепкие, сильные пальцы,
   Вновь сталь, ну или пластмасса!
   Вновь, вновь безнадежно.
   
    Из-за тонких колосьев пшеницы встает кровавый полукруг, мгновенно, беззвучно сжигает поле, всплывает из-за горизонта солнце. Дьяволище поднимается на ноги, глядит на размытое, яркое пятно, глядит так что перед глазами чернеет… Протягивает он свой прозрачный билет небесному контролеру, протягивает и осторожно вступает. Вступает на солнечное, напрочь сжигающее Чертово Колесо Обозрения, кивает – дальше, дальше…

Дата публикации:10.01.2006 18:58