Светлой памяти моих родных с глубокой любовью Откуда мы родом… О чём это? Только ли о месте рождения? Только ли о происхождении? Нет, скорее всего, речь может идти о множестве истоков, напитавших ту или иную натуру. Откуда мы родом… Это ёмкое словосочетание приводит к желанию осмыслить, понять, как пришедшее к нам по роду, из прошлого, переплетается с получаемыми извне впечатлениями. Как сочетание глубинной данности с чертами тех или иных времён, окружающих обстоятельств, значимых жизненных встреч определяет единственно-неповторимый внутренний мир каждого человека… У одного из стендов Музея морской авиации, что находится в Военно-морской академии, в Санкт-Петербурге, я надолго задерживаюсь. Мне предлагают сфотографироваться около стоящего здесь портрета моего отца. Рядом лежит принадлежавшая ему когда-то книга с его собственноручной подписью на титульном листе. В музейных экспозициях всегда важны личные вещи, поэтому работники музеев бывают чрезвычайно благодарны за отданный в их руки раритет. Но и не удерживаются от осторожного вопроса: «Не осталось ли ещё чего-нибудь?». Не осталось… Лёжа поперёк широкой кровати, я стараюсь достать ногами висящую на стене фотографию. Ступни елозят, шебаршат по штукатурке, и на меня сразу прикрикивает мой шестнадцатилетний брат Миша, он органически не переносит этот звук. Встаю на кровати и приближаю лицо к лучащимся глазам на снимке. Говорят, что это моя мама и что она где-то далеко от нас работает. Я начинаю перед фотографией прыгать, раздаётся скрип, и тут уже вмешивается бабушка. На этой кровати мы с ней спим. Но однажды ночью из-под бабушкиного бока меня утаскивают какие-то уродливые, кривые существа. Они, как большие пауки, опутывают меня верёвками, относят в длинный коридор нашей коммунальной квартиры и бросают на пол. Я выпутываюсь, возвращаюсь в комнату и с трудом забираюсь на пока ещё высокую для меня кровать. Этот сон – одно из моих самых ранних детских воспоминаний. Возможно, это выплеск засевшего в памяти страха, поселившегося дома с ночного ареста отца и сменившегося ужасом в ту ночь, когда арестовывают и нашу маму. На трёх машинах одновременно мы разъезжаемся в разные концы Москвы… Брата и сестру, они уже подростки тринадцати и одиннадцати лет, отправляют вместе – в Данилов монастырь, ставший в годы репрессий детским приёмником-распределителем, а меня, десяти месяцев от роду, – в Дом малютки. Однако через неделю за нами приезжает из Ленинграда бабушка, благословлённая на это своими сыновьями, мамиными братьями. До её приезда наша няня всё время «дежурит» в Доме малютки: «Маленьких, говорят, переименовывают. Отправят куда-нибудь, потом ищи-свищи…» Мы поселяемся в узкой длинной комнате, специально для этого выменянной, ибо против приезда в бабушкину квартиру на Фонтанке возражает бабушкина невестка. Из нашего окна, выходящего на Екатерингофский проспект, виден кусочек Юсуповского сада. Тихий, уютный сад моего раннего детства – первые впечатления о красоте во время ежедневных прогулок с няней, первая новогодняя ёлка на пруду, катание с холма на санках и первые борения совести с нехорошим желанием присвоить оброненную другой девочкой игрушку… В эти же впечатления укладывается и воспоминание о том, как заспанная, в длинной ночной рубашке бегу босиком к стоящей у окна бабушке. Она смотрит вверх, в небо, завешанное аэростатами, плачет и говорит: «Война»… Поезд входит в пролёт железнодорожного моста, и за окном появляется широкая река с большой песчаной отмелью. Проводник идёт по вагону и громко объявляет: «Котлас-узел! Следующая – вокзал!»… Мы с няней в августе сорок третьего года едем к маме из Свердловска, где были в эвакуации, где умерла бабушка и откуда ушёл добровольцем на фронт Миша. В Котласе нас встречает мама, и, хотя няня меня к этому заранее готовила, при словах: «Наточка, это твоя мама», – я отчего-то пугаюсь. Может быть, оттого что мама не похожа на ту, которую я знаю по фотографии… Там у мамы пышные волосы, а здесь они строго на прямой пробор заплетены в косы, уложенные сзади. И выражение лица у мамы другое. Я прячусь за нянину юбку, очень подходящую для моих манёвров: широкую, в сборку, длиной почти до пола, как в старину. Нянечка у нас и сама старинная. Зовут её Марфа Андреевна. Родом из псковской деревни, она до революции служила горничной у французского посла. Там же был кучером её муж, но он рано умер, и потом она работала то няней, то домработницей в разных семьях. А в двадцать пятом году, когда появился на свет Миша, няня попала к нам, да так и осталась с нами – не домработницей, а родным, любимым человеком. Итак, мне шесть лет, и я совсем не знаю свою маму. Живёт она в малюсенькой комнатке, которую снимает в деревенском доме, в четырёх километрах от города. Хозяйка, Маруся Тюкавина, встречает нас так, как будто приехали её долгожданные родственники, обнимает, расцеловывает и приглашает поужинать вместе с её большой семьёй. Румяный вид душистых шанежек, парное молоко, возня на русской печке вместе с Гетой, младшей дочкой хозяев, наши с ней прогулки на опушку леса, который начинается сразу за домом, впервые увиденная там лесная чудо-ягода костяника – всё это раз и навсегда располагает меня к нашему новому месту жительства, Котласу. С хозяевами приютившего нас гостеприимного дома мы остаёмся дружны на всю жизнь. А пока вскоре после нашего приезда мама наконец получает своё жильё. Она врач и работает начальником медсанчасти на Котласской пересылке, в зоне для заключённых, из которой сама только что освободилась. Дома теперь звучат совершенно новые для меня слова: этап, дистрофия, пеллагра, доходяга… И я уже знаю, что моя мама проверяет состояние здоровья прибывающих по этапу и следит за тем, чтобы больных и истощённых не отправляли дальше на Север, на их верную погибель. В будущем мама будет получать письма от благодарных ей людей, а пока всё время у неё занято работой, она мало бывает дома, и я по-прежнему жмусь к няниной юбке. Но в одно прекрасное утро я просыпаюсь оттого, что кто-то меня тормошит, целует, смеётся: – Какая большущая, как выросла! Когда окончательно слетает сон, я понимаю, что – о радость! – приехала моя сестра Ирина. Она была в эвакуации в другом месте, с семьёй маминого брата. Ей там трудно жилось, и поэтому, как только мама освободилась, Ирина поспешила в Котлас. Её телеграмма не дошла до нас, и никто Ирину не встретил. Поэтому с вокзала она пришла по старому адресу, к тёте Марусе. А тётя Маруся, только взглянув на неё, сразу закричала: «Ирочка! Ирочка!» – обняла Ирину и начала плакать… И вот мы втроём, няня, Ирина и я, сидим за столом и ждём маминого прихода на обед. Открывается дверь, мама застывает на пороге, пристально смотрит на Ирину и, не отрывая от неё взгляда, говорит почему-то испуганно: – Няня, кто это? – Мамочка, ты что, не узнаёшь меня? – заплакала Иринка... Ирину сразу же устраивают в школу, и, хоть ей шестнадцать лет, идёт она лишь в восьмой класс, потому что в эвакуации не училась, а работала в типографии. Сестра дарит мне привезённые оттуда разноцветные тиснённые на толстой бумаге маленькие картиночки: птички, бабочки, зверушки. Красивые. И сама Иринка красивая, у неё блестящие вьющиеся волосы, ласковая улыбка… Дома сразу становится гораздо уютнее. Живём мы в бараке, около зоны. Он располагается между двумя железными дорогами. Одна – главная, на высокой насыпи. По ней идут длинные товарные поезда и пассажирские с табличками «Котлас – Москва», «Котлас – Ленинград», «Котлас – Киров»... Вторая дорога служит ответвлением от главной и ведёт к зоне и лесобирже, где работают заключённые и вербованные рабочие. И всё это находится на высоченном берегу Северной Двины. К реке от леса тянется глубокий овраг, на дне его течёт ручей. Весной и ранним летом он превращается в бурный поток и обрывается вниз шумным водопадом, а склоны оврага зарастают голубыми незабудками. Наши комнату и кухоньку постепенно наполняют сделанные в зоне топчаны, столы, табуретки… Кое-какие топчаны потом сменяются кроватями, и у меня появляется и служит все мои школьные годы железная кровать с ложем из досок и набитого сеном матраса. Не сразу обзаводимся и часами, репродуктором, поэтому время подъёма Иринки в школу, находящуюся в четырёх километрах от нас, няня определяет примерно – по огням в недалёких деревенских домах. Ирина мне читает, катает на санках, берёт в гости к Тамаре, старшей дочери тёти Маруси… И ещё разрешает сидеть рядом, когда рисует! Заворожено слежу, как она по-особому, чуть-чуть прищурившись, смотрит вдаль, наносит контуры, смешивает акварельные краски, раскрашивает… И прямо на моих глазах рождается картина! Нередко на ней бывает изображено Вондокурье, расположенное напротив, на низкой стороне реки. С нашего высокого голого берега эта живописная деревенька посреди заливных лугов – как на ладони, а дальше – конца-краю не видно до самого горизонта! Мы в любое время года проводим на реке много времени. Летом мимо идут, гудят пароходы, мы знаем все их названия. Одно, «Шеговары», кажется нам очень смешным. Завидев его, мы прыгаем, машем руками и кричим: «Счастливого пути! Счастливого пути!» Бригады заключённых и вербованных рабочих сплавляют по реке лес. Северная Двина – глубокая, широкая, с сильным течением, с плывущими в толще воды брёвнами-топляками, так что детям купаться в ней довольно опасно. Зато зимой на реке – только держись! Катаемся на лыжах, санках, играем в войну, в разведчиков! На Вондокурьевской церкви непременно сидит немецкий снайпер, кого-нибудь он обязательно ранит, и мы то падаем, то тащим друг друга по глубокому снегу, но «задание выполняем»! По этому же глубокому снегу ранней весной ходим на ту сторону, в густой ивняк, набираем вербу охапками, ставим её дома в воду и с нетерпением ждём появления белых мягоньких комочков. Около дома вырываем в снегу пещеры, проделываем ходы, целые лабиринты, строим неприступные крепости. Ближе к весне нетронутый снег превращается в блестящий, крепкий наст. Мы кружимся на нём до упаду – кружишься, кружишься, а потом со всего размаху шлёпнешься на спину, раскинув руки и ноги, и смотришь, как в свою очередь начинает кружиться звёздный небосвод… Зимы суровые: трескучие морозы, февральские метели такие, что, как говорится, носа из дому не высунешь... Окно с северной стороны, у которого я делаю уроки, оставляют для тепла занесённым на две трети высоты большим сугробом. Мне нравится эта снежная замурованность, особенно, когда в комнате хорошо натоплено и за печкой стрекочет сверчок… По окружающим накатанным дорогам ездят большие сани с впряжёнными в них лошадьми и волами. Мы цепляемся ко всем подводам, за что от злых возниц получаем кнутом, с добрыми же – катаемся. В одно из таких катаний в идущем навстречу человеке неожиданно узнаю Мишу. От безудержной радости я вскакиваю на санях, изо всех сил от них отталкиваюсь и лечу в огромный сугроб на обочине. А на дороге стоит мой брат и смеётся. Но таким смеющимся я его больше не увижу. Миша приехал к нам из госпиталя, он ранен и тяжело болен. Идёт ранняя весна сорок пятого года. Все ждут ледохода. Ледяной панцирь у железнодорожного моста взрывают заранее – во избежание затора. «Лёд пошёл!» – сообщаем мы с восторгом взрослым, заслышав со стороны реки оглушительные взрывы. – Лёд пошёл! – влетаю я домой, и тут же на меня шикает няня: резко ухудшается здоровье нашего Миши. В мае, перед самой Победой, мама кладёт его в лазарет, в зону. Мы часто ходим к нему, и няня, бывает, использует это в воспитательных целях: «Ты сейчас всё расскажешь Мише, и пусть тебе будет стыдно». Каждый раз после повинной исповеди брат подзывает меня к себе и… гладит по голове. Мише становится всё хуже и хуже. Осенью мама и няня начинают по очереди дежурить у него по ночам. Как-то в ноябре няня уходит вечером к Мише, мама – на работе, и мы с Ириной уже собираемся ложиться спать, когда раздаётся стук в окно. – Кто там? – спрашивает Ирина, в ответ мы слышим нянин голос. Ирина пугается, она сразу понимает, что с Мишей что-то случилось, и кричит, не открывая дверь: – Няня, иди к Мише! Тогда няня громко говорит: – Миша приказал долго жить! На улице уже зима, я больна, не хожу в школу, и на похороны меня не берут. Мы сидим у нас дома с моей подругой Валей, ей мама, тётя Оля, разрешает в этот день пропустить школу. А брат вскоре мне снится. Будто я играю в куклы и вдруг вижу, что Миша выглядывает из-за двери и улыбается мне. Я говорю об этом маме с няней, но они от меня отмахиваются – этого не может быть, ведь Миша умер – и уходят куда-то. А Миша уже сидит на табуретке, посреди комнаты, в костюме, в котором его похоронили, и в кепке из того же материала. Сидит грустный, опустив голову. Мне, чтобы попасть к своей кровати, нужно пройти рядом с ним, а я боюсь; но иду и, чтобы не обидеть его, не показать, что мне страшно, поравнявшись, шутливо сбиваю с его головы кепку. Он улыбается и протягивает мне руку. Подаю свою и чувствую, что его рука холодная-прехолодная. Просыпаюсь, вспоминаю нянины слова о том, что девять дней Мишина душа будет летать у нас дома. Ещё очень рано, в комнате темно, жутко, и я прижимаюсь к спящей рядом няне. Почему-то мне кажется, что про этот сон не надо никому рассказывать, но мысли крутятся, крутятся, я опять и опять вижу Мишу… И в конце концов делюсь с няней. – Миша приходил к тебе прощаться, потому что на похоронах тебя не было. Няня заставляет меня читать ей вслух Евангелие, вечерами долго молится в своём уголке перед иконами, шепчет, кладёт земные поклоны. Под этот шёпот я и засыпаю. Но по ночам часто не могу избавиться от страхов, мне всё время кажется, будто вот-вот кто-то схватит меня за руку или за ногу… Я закутываюсь в одеяло, подтыкаю его со всех сторон, оставляя открытым только нос, а страх всё ширится, растёт, и в конце концов я вскакиваю, кидаюсь к няне и, лишь попав в её постель, погружаюсь в спокойный и крепкий сон. – Нянечка, не буду! Нянечка, я больше не буду! – Чего ты больше не будешь? Где ты была, я тебя спрашиваю?.. Ах, кровушка латышская! – прутик не останавливается. Наконец признаюсь, что пряталась на русской печке, за занавеской, когда няня, разыскивая меня, заходила к моей подружке. Живущий через стенку от нас лагерный охранник сообщает маме: – Няня била вашу девочку. – Раз няня так делала, значит, так надо было, – отвечает мама. Вечером при керосиновой лампе – электричество периодически отключают «на смазку», – устроившись около няни на топчане, я расчёсываю её седые волосы и заплетаю тонкие косички. Фитиль привёрнут, на нас падает тусклый свет. – Няня, а латышская кровь плохая? – Нет, что ты! – А почему тогда ты так сказала? Про папу? – Упрямая ты… Будь, как Ирочка, бери с неё пример! – А Иринка говорит, что ты им с Мишей тоже велела брать с кого-нибудь пример… С французов! Говорила, что у французов дети ничего в тарелке не оставляют! – Да, бывало… – няня улыбается. – А отец ваш был замечательный человек, так и знай! И вас любил… На руках тебя носил и пел: «Кур ту тэци, кур ту тэци, гайлит манс…» – Что, что?! – Латышская песенка такая, про петушка. На меня производят впечатление нянины слова про то, что папа пел мне. Я снова и снова прошу няню напеть латышскую песенку. Подолгу всматриваюсь в папины фотографии, особенно люблю ту, где он в форме морской авиации. Мне начинает нравиться наше с Ириной отчество – Августовна. Иринка много рассказывает о папе, её глаза часто бывают «на мокром месте». Она папой гордится, любит его. И мне передаются эти чувства. Самое почётное место среди моих нехитрых игрушек теперь занимает чудом сохранённый папин лётный шлем. Кожаный, коричневый, с наушниками и мутоновой подкладкой. Он у меня исполняет роль ценного секретного груза: втискивается в игрушечный баул и застёгивается ремешком. Мягкую, гладкую кожу можно скомкать как угодно безо всякого для неё ущерба. Ещё, если долго, долго принюхиваться, то можно почувствовать еле уловимый запах… Но как-то после моей продолжительной болезни шлем из игрушек исчезает. И позже мама приносит мне из зоны сшитую из него меховую шапку. Зона вообще нас многим обеспечивает: тапками, бурками, пальто… Иногда я там бываю. Санитарка, тётя Наташа, забирает меня с проходной и приводит к маме. У меня появляются добрые знакомые: врачи – быстрый, весёлый Леон Ашотович и очень вежливый, негромко говорящий Халил Велиевич; Павел Иванович Соколов из Москвы – с обритой головой и выправкой военного; большой, добродушный Сулейман Иванович из Баку; старенький, больной доктор Бергерис из Литвы… Все они – заключённые, я вижу их, только приходя к маме. В посылках, которые они изредка получают от родных, попадается что-нибудь и для меня: то белый плюшевый зайчик в голубом костюме – из Ташкента, то атласные ленты в косички – из Литвы… А однажды, к Новому году, мама приносит мне от доктора Бергериса тетради с красивыми обложками, с белой глянцевой бумагой, с разлинованными полями, и конфеты в необыкновенных фантиках. Это уже настоящее богатство! Особенно фантики, ведь мы с девочками их собираем, но таких красивых я ещё не видывала. В это же время в нашей зоне находится киносценарист Алексей Яковлевич Каплер, он уговаривает Иринку поступать в театральный институт, она ведь у нас очаровательная – «В ней много шарма!» – но мама сердится и говорит, что актрисой надо быть или очень талантливой, или не быть ею вовсе. Кончается тем, что после десятого класса, в первый послевоенный год, Ирина выбирает Московский медицинский институт. Теперь ей предстоит подготовка к вступительным экзаменам. А меня летом няня впервые берёт на кладбище. Мы долго идём в жару по пыльной дороге, хочется пить, и я то и дело спрашиваю, скоро ли... Няня, в конце концов рассердившись, прикрикивает: – Терпи! А то больше не возьму! Наконец сворачиваем с дороги, за лесом открывается берег Северной Двины и бесконечная даль за рекой. Небольшое кладбище располагается на краю леса. Мишина могила – на открытом месте, на ней стоит деревянная колонка с красной звёздочкой на верхушке. На солнцепёке краснеет земляника. Вокруг – ни души, только мы с няней и птицы. Няня велит мне дотронуться до памятника – поздороваться с Мишей. Мы прибираем, насыпаем пшена для птиц, сидим на скамеечке… Обратный путь, может, потому, что уже знаком, кажется намного короче и легче. По дороге я даже набираю немного земляники для мамы и Ирины. В те же дни происходит одно необычайное событие. Как-то утром раздаётся громкий стук в окно – «выходи гулять»! На улице меня с нетерпением ждёт Валя. – Пошли скорее, пленных привезли, – говорит она. Напротив нашего дома, на железнодорожной линии, ведущей в зону, стоит состав из теплушек. Вдоль состава ходят часовые, а теплушки заполнены женщинами разного возраста. Для нас, одетых «по местной моде», их вид совершенно непривычен: длинные халаты, брюки, диковинные шапочки на головах… Они громко, не по-русски переговариваются и всё время что-то делают: умываются, стирают, варят… Мы с Валей стоим напротив и смотрим, как заворожённые… Уводит нас от этого зрелища моя мама, сказав: – Здесь не зоопарк. Нам запрещено появляться там снова, а на следующий день состав куда-то исчезает. Позже мы узнаём, что в теплушках были люди, высланные из Прибалтики… Между тем приходит время Ирининого отъезда в Москву. Я отчаянно скучаю по ней, она тоже скучает без нас и пишет, что как только провалит физику, сразу же приедет домой. Очень жду этого провала! Но, увы… Наша Иринка не только хорошо всё сдаёт, но ещё и умудряется помочь двум парням в гимнастёрках, позвавшим сзади во время вступительного экзамена: «Девочка, девочка!» – и подсунувшим ей свои задачки. Теперь остаётся только ждать студенческих каникул. Дни начинаю считать уже с декабря. Мама обещает, что в этот раз дома будет ёлка, которую мы сохраним до Ирининого приезда. Впереди так много интересного! Новый год, каникулы, и самое главное – Иринка! Правда, потом случается одна неприятность… Но всё по порядку. В последний день школьных занятий дома меня встречает наряженная ёлка! Игрушки, конечно же, сделаны, в зоне. Тут и красиво разрисованные календарики, и часики, и смешной, из розовой ткани поросёночек в берестяной корзинке, и много «мордашек». Делаются они из кусочков картона, обтянутых тканью с небольшой прослойкой из ваты. На ткани рисуется красивая и весёлая мордашка, по кругу обшиваемая яркими оборочками. «Мордашки» все разные и очень нарядные. Верхушка ёлки достаёт почти до потолка, на ветках – прищепки со свечками, вокруг лежит много «снега», и на нём стоит Дед Мороз! С меня берут обещание не зажигать свечки. Вот тут и случается та самая неприятность. Пожар… – Ты какое обещание давала? – Не зажигать свечек без взрослых… – стою с опущенной головой. – Это же просто наше счастье, что Николай Митрофанович оказался у дома в это время… Николай Митрофанович живёт в соседнем доме, работает тоже в зоне и днём приходит домой на обед. На него я и натыкаюсь сразу, когда выскакиваю раздетая на мороз в ужасе от мгновенно вспыхнувшей вокруг ёлки ваты… Николаю Митрофановичу удаётся благополучно справиться с огнём в нашей уже задымлённой квартире! Мама и няня перестают со мной разговаривать, и вечером на «спокойной ночи» мне никто не отвечает. В целом свете нет человека более одинокого и несчастного, чем я. Но вот моё одиночество заканчивается – под одеяло запрыгивает, весь в саже, кот Васька, как оказалось, спасавшийся от пожара в печке. И совсем легко и хорошо становится, когда, притворясь спящей и поглубже спрятав Ваську, я слышу, как няня потихоньку кладёт к моим холодным ногам завёрнутый в тряпку горячий утюг… Заглаживая вину, к приезду сестры я усердно надраиваю до сияющей желтизны наш дощатый пол, но горелые пятна на месте бывшей ёлки так и остаются чёрным-пречёрным укором. Мама к приезду Ирины приносит из зоны большую бутылку густого, сладкого гематогена, и няня старается по мере возможности запастись чем-нибудь полезно-вкусненьким: «Деточка приедет»… Но всё хорошее пролетает быстро, и нате вам – мы уже шагаем по шпалам на вокзал, провожать Иринку. Всю обратную дорогу мы с Валей плачем. Дома сразу сажусь за письмо. Мне хочется чем-то необыкновенным выразить свою любовь к Иринке, и я наконец придумываю: отправлю-ка ей свою любимую «мордашку»! Письмо получается пухлым и еле заклеивается, поэтому мама выражает большое сомнение в том, что оно дойдёт. Но оно доходит! И очень веселит Ирину и её подруг, а «мордашка» поселяется в общежитии, над Ирининой кроватью. «Здравствуй, дорогая Ириночка! Как ты живёшь? Я живу хорошо…» – так я всегда начинаю свои письма. Даже в ту пору, когда живу не хорошо. А эта пора наступает с отъездом няни, вызванным домашними переменами. У меня появляется отчим. Он – из московской семьи давно обрусевших немцев, репрессированных с самого начала войны. Няня говорит, что не может жить под одной крышей с немцем. И, кроме того, она хочет умереть на своей родине. Мне одиннадцать лет, и ничего более горестного, чем отъезд няни, я в своей жизни ещё не испытывала… К слову скажу, что через много лет вместе со своим сыном побываю в няниной деревне, на Псковщине. От деревни останется всего несколько домов, но найдутся люди, которые будут помнить нянину семью и саму нашу нянечку. Дорога до кладбища окажется такая, что проехать туда можно только на тракторе. Да и место няниной могилы никому не будет известно. Но мы увидим пустой дом её любимого старшего брата Василия и пустой дом племянницы Дуни, у которой няня прожила несколько своих последних лет. У того и другого дома нескошенная трава под яблонями придавлена обильным урожаем белого налива, и наши новые знакомые настойчиво уговаривают нас загрузить яблоки к себе в машину: – Берите! Берите! Они ваши! Они же ваши!.. А пока я тоскую по няне. Каким-то странным образом с её отъездом совпадает и переезд зоны на новое место. Мама теперь больше времени проводит дома. Соседские ребята, мои друзья, чуть что, бегут к ней то по учёбе, то йодом что-нибудь помазать… Если надо написать заявление или письмо, за советом соседи идут тоже к моей маме. Она знает немецкий и французский языки, читает наизусть Ахматову, Северянина, Блока, какие-то стихи на французском… Мои подруги тянутся к ней: «Наташка, у тебя такая мама»… Однако пройдёт время до того, как мне снова станет хорошо и уютно дома и как я пойму, какой светлый человек дядя Андрюша, мой отчим, и полюблю его. Со временем я становлюсь его непременной помощницей в наших немудрёных огородных делах, в пилке дров, а то и в их добывании. Мы, дети, активно участвуем в этом деле. На лесобирже, где по реке идёт сплав леса, всегда много брёвен, отбившихся и выброшенных водой на берег. Вытащенные летом из-под кручи, они зимой сгорают в наших печках. Лесобиржа – наш клондайк. Сокровища – доски, дощечки, рейки… Часовые, охраняющие работающих там заключённых, на нас, детей, не обращают никакого внимания. И мы, как муравьи, снуём туда-сюда и таскаем из древесных отходов всё, что нужно для наших игр. Орудуя, как заправские плотники, пилой и молотком, строим около своих крылечек домики. У нас с Валей домик, конечно, общий. Есть и дверь, и окошко, к которому мы гвоздиками приделываем изнутри стекло. Всё такое маленькое, передвигаться внутри мы можем лишь в наклон. Но как он нам нравится, наш собственный домик! В нём есть столик и лежанка, сиденьями служат деревянные чурки. На окне – занавеска, на лежанке – выданный няней плед. Теперь наши игры связаны с домиками. Мы приглашаем гостей, сами ходим в гости… Но самым любимым летним развлечением со временем становится прыганье на досках. На землю укладывается чурбан, поперёк него – доска, на оба конца которой встаёт по человеку, и они начинают по очереди прыгать. Доска должна быть упругой, не слишком широкой, но и не узкой, чтобы не быть жёсткой. Прыгать надо как можно выше, опуститься точно на конец доски, да с подшибом, чтобы и партнёра вышибить получше. Прыгают и взрослые парни с девушками. Мы тоже так и занимаемся этим до окончания школы, являясь большими специалистами в выборе досок, благо на бирже можно удовлетворить любой вкус. А однажды, спустившись к реке, я натыкаюсь на удивительное бревно. Очень гладкое, ровное, короткое, плавно сужающееся от одного конца к другому, оно лежит не у воды, а сразу под обрывом. Внимательно вглядевшись, обнаруживаю, что оно покрыто сетью трещинок. Отковырнув кусочек, убеждаюсь, что это, вообще, не дерево, а что-то крошащееся, похожее на дресву, мягкую горную породу, которой в Котласе моют полы. Находку показываю Вале, и мы в шутку даём ей название "клык мамонта". Почему-то нам даже не приходит в голову показать "мамонта" взрослым. И вдруг, будучи в Великом Устюге, мы видим в краеведческом музее точно такой же бивень мамонта. Надпись под ним гласит, что раскопки велись на берегу Северной Двины, в пятнадцати километрах от Котласа. Мы с Валей рассказываем о своей прошлогодней находке, ведём туда дядю Андрюшу. Но берег успевает ещё больше осесть, наш "мамонт" опять оказывается погребённым под слоем породы. Дядя Андрюша, как и моя мама, пользуется абсолютным уважением окружающих. Да на Севере вообще нет никакой предвзятости в отношении сосланных, заключённых в лагеря людей. Во всяком случае, мне не приходится ни разу ощутить что-нибудь подобное. Наверное, поэтому так трудно бывает осознать в полной мере мамины слова: – Ты должна отлично учиться, при поступлении могут быть большие сложности из-за анкеты… – Но Ирина ведь поступила со своей анкетой! – Иринин случай – почти исключение, счастливое… Школу оканчиваю всё-таки с золотой медалью. – Может, тоже в медицинский? – предлагает мама. – Или на филологический? У тебя неплохие сочинения, твой дедушка был журналистом… – Не, не! У нас все идут в технические… Осколки с жутким звоном падают на пол. И как это меня угораздило разбить стекло во входной институтской двери?! – Девушка, давайте вашу зачётку! Получите в деканате после возмещения убытка. Отдаю зачётку с только что поставленной оценкой по высшей математике. Мы с девчонками оправляемся от первоначального шока и начинаем хохотать... По некоей иронии судьбы именно в этот день извлекаю из ящика для писем, в общежитии, загадочную повестку. Сначала она вводит меня в ступор… Потом я разглядываю её со всех сторон, чтобы убедиться, что адресат не перепутан, что это не ошибка. Нет! Мне, а не кому-то другому предлагается явиться не к кому-нибудь, а к «Главному следователю по важнейшим военным делам»! Это ещё что за новости? Никакой провинности, кроме двери, я за собой не знаю. Иду звонить Иринке, она ещё во время учёбы вышла замуж и живёт в Москве. Про дверь я ей уже доложила, теперь это… – Натка, что такого ты могла наделать? О господи, что я говорю, да ничего ты, конечно, такого не наделала, – Иринка волнуется. – Надо посоветоваться с Павлом Ивановичем… Не с папой ли это связано?… Наш друг из Котласской пересылки, Павел Иванович Соколов, бывший кадровый военный, уже реабилитирован и вернулся в Москву. В назначенный срок на вызов к Главному следователю едем вместе с Ириной. Так советует сопровождающий нас Павел Иванович. И это правильно, потому что, как выясняется, Иринке повестка тоже была отправлена, но по дороге где-то затерялась. Мы узнаём, что – да, действительно посмертно пересматривается дело отца, и… с нами хотят познакомиться… В Москву из Котласа уже вызвана наша мама… Когда начнут открываться архивы и работающие в них неравнодушные люди будут возвращать истории, включая и историю Авиации, незаслуженно «забытые» имена, после первых же статей об отце откликнется из Латвии наш двоюродный брат Эдвин, о котором мы ничего не знали; и некий рижский художник неожиданно сделает нам бесценный подарок: два генеалогических древа, составленных по церковным книгам и берущих начало с первой половины восемнадцатого века – по линиям наших бабушки и дедушки. «Вот от кого в том числе наши достоинства-недостатки», – я разглядываю на разветвлённой родословной множество дат и латышских имён. Некоторые из этих людей обретают черты на фотографиях, подаренных нам двоюродным братом, оживают в его рассказах. Рaldies, Edvin! Мы узнаём, что у бабушки дома висела картина, написанная когда-то её старшим сыном, нашим отцом. На картине зелёные кроны сосен возвышаются над жёлтыми дюнами. В памяти сразу всплывает высокий берег Северной Двины и рисованная-перерисованная Иринкой деревушка Вондокурье с колокольней, в пышной зелени деревьев. Ирина не сохранила свои картинки, не сохранились и сосны над дюнами. Как и мой незабвенный лётный шлем. В Музее всякий раз мысленно вижу его лежащим рядом с портретом нашего отца… Эх, могла бы я и обойтись без той шапки! А, может быть, и не могла бы… Маме было видней. . |